fbpx

Смена

Рубрики
Книги Рупор Смена

Книга недели: «Новому человеку — новая смерть?»

В Москве только что закончилась крупнейшая книжная ярмарка non/fiction, к которой издательства традиционно готовят главные новинки года. Одна из таких новинок – книга Анны Соколовой «Новому человеку — новая смерть?Похоронная культура раннего СССР». Это работа о том, как в молодом большевистском государстве переизобретали политику смерти и погребения. Вопрос о том, что представляли собой в материальном и символическом измерениях смерть и похороны рядового советского горожанина, изучен мало. Между тем он очень важен для понимания того, кем был (или должен был стать) «новый советский человек», провозглашенный революцией. С разрешения издательства «Новое литературное обозрение» публикуем отрывок о том, как публичные похороны становились формой политической манифестации.


Частные похороны в дореволюционной России были строго конфессиональными. В дополнение к описанной во Введении системе похоронного администрирования, в которой важнейшую роль играли религиозные институты, сам способ погребения и обряд также были строго детерминированы конфессиональной принадлежностью умершего. Для лиц православного вероисповедания это означало, что похоронить человека без священника, минуя церковное было практически невозможно. Обязательным было участие священника в похоронной процессии. Регламентировалось и само устройство похоронной процессии, надписи на траурных венках, внешний вид и одежда умершего . Другой важнейшей чертой похоронной культуры в дореволюционной России был ее публичный характер. Разделенные на разряды и чины погребения в зависимости от сословной принадлежности и благосостояния умершего, похороны, в какой бы среде они ни происходили, редко когда были частным семейным делом. В крестьянских похоронах вся община оказывалась включена в похоронные ритуалы, помогая семье умершего с приготовлением поминок, уборкой дома, выносом тела и рытьем могилы. В городах торжественная траурная процессия, следовавшая от дома умершего к церкви и на кладбище, становилась заметным общественным явлением. Публичность похорон позволяла близким и родственникам умершего продолжать действовать как представителям своей сословной группы, хоронить человека не только как члена семьи, но и как члена общины или сословия. Количество лошадей, пышность убранства и траурной колесницы свидетельствовали о благосостоянии семьи и том уважении, которое родственники оказывают покойному, заказывая похороны по тому или иному разряду. Однако к середине XIX века становится очевидно: публичные похороны обладают еще одной функцией, актуализирующейся за пределами собственно похоронного обряда и узких сословных групп. Формируется особый, параллельный основному похоронно-поминальному обряду набор практик, посредством которых стали выражаться смыслы, изначально этому обряду не присущие. Речь идет об использовании похоронного обряда как средства политической манифестации.

Использование публичных похорон для политических манифестаций, без сомнения, стало следствием нарастания внутренних конфликтов в российском обществе. Усиление цензуры, последовательный отказ от конституционных реформ, с одной стороны, и рост революционного движения, с другой, оставляли всё меньше и меньше возможностей для открытого политического высказывания. В поисках площадки для сравнительно безопасного политического действия общество не случайно обращается именно к похоронам, в которых как таковая обрядовая функция всё чаще совмещалась или даже замещалась перформативной . Такое использование похорон не было уникальным явлением. Так, например, во второй половине XVIII века во Франции была отмечена волна «похоронных бунтов», когда городская беднота использовала похороны как предлог для выступлений и добивалась удовлетворения определенных политических требований.

Похороны не случайно становятся уникальной публичной площадкой для политического высказывания в ситуации отсутствия политических и гражданских свобод. Несмотря на строго прописанный церемониал православных похорон, сама по себе традиционная практика публичного выражения скорби создавала дополнительные возможности для высказывания. Многообразие символики на похоронах, траурные венки с лентами, традиция плачей и причитаний, сама по себе похоронная процессия и надгробные речи—всё это давало множество возможностей для того, чтобы выразить свою позицию, а главное—позволяло открыто собираться огромной толпе единомышленников. К привычным символам могли добавляться и специфические—отсылающие к биографии покойного или его взглядам. Так, на похоронах Достоевского «женские курсы хотели вместо венков нести на подушках цепи <…> в память того, что он был закован в кандалы».

Такого рода тенденции способствовали, в свою очередь, введению новых формальных ограничений в похоронном ритуале. Так, практика использовать траурные венки для политических лозунгов приводит к официальному запрету на «ношение венков с надписями или без оных, а равно и иных знаков и эмблем, не имеющих церковного или государственно-официального значения», «при следовании погребальных шествий в церковь для отпевания и на кладбища для погребения» . Данный запрет был наложен специальным синодальным распоряжением и, по свидетельству современников, стал прямым следствием проведения на похоронах политических демонстраций . После похорон И.С. Тургенева в дополнение к этому был введен запрет нести гроб до кладбища на руках.


Отдельные случаи, когда похороны проводились с нарушением устава Русской православной церкви, фиксируются исследователями с середины XIX века. Первые же случаи подобного рода свидетельствуют о том, что обнаруживается устойчивая тенденция к использованию похорон как удобной площадки для выражения оппозиционной политической позиции: похоронная процессия стихийно превращалась в политическую демонстрацию, при этом лозунги часто украшали траурные венки, а шествие оканчивалось так называемой гражданской панихидой, т.е. речами, произносимыми на кладбище у могилы. Поводом для неклассических похорон во всех этих случаях был общественный резонанс, связанный с личностью, обстоятельствами и/или самим фактом смерти усопшего. В похоронах такого типа принимали участие лишь отдельные слои общества—в первую очередь студенты и другая «прогрессивно настроенная молодежь»,—которые устраивали «гражданскую панихиду» или демонстрацию стихийно. Такие похороны сильно отличались от классического православного погребения. Однако в некоторых случаях, например на похоронах Некрасова, гражданская панихида сочеталась с церковным отпеванием. В других—например, при погребении многих революционеров, погибших в 1905 году,—церковное отпевание отсутствовало. Объединяло все эти случаи также то, как реагировала власть и общество на смерть этих людей еще до их похорон. После известия о смерти человека, на похоронах которого могла пройти манифестация, власть принимала меры, чтобы снизить возможный резонанс, утаить маршрут перемещения тела или место отпевания, сделать похороны как можно менее людными, вводила дополнительные обязательные занятия в университетах и т.д.

Возможно, первыми публичными похоронами, привлекшими особое внимание властей и ставшими поводом для стечения огромного числа людей, стали похороны А.С. Пушкина в январе 1837 года. Хотя во время похорон Пушкина не выдвигались политические лозунги, проститься с поэтом пришло более 50 тысяч человек, а антифранцузские настроения, распространившиеся в связи с французским подданством Жоржа Шарля Дантеса, побудили власть, опасавшуюся массовых беспорядков в связи с похоронами, попытаться эти беспорядки предотвратить.

По всей видимости, именно стремление властей предотвратить беспорядки на похоронах, а также то, что против Пушкина наряду с другими участниками дуэли было заведено уголовное дело в связи с запретом дуэлей, «неблагонадежность» поэта и его слава вольнодумца при жизни стали причиной того, что его отпевание было в последний момент тайно перенесено из Исаакиевского собора в небольшую Конюшенную церковь. Само отпевание состоялось в час ночи, и спустя три дня гроб с телом поэта был перевезен для захоронения в Святогорском монастыре под Псковом со специальным предписанием: «Чтобы при сем случае не было никакого особливого изъявления, никакой встречи, словом никакой церемонии, кроме того, что обыкновенно по нашему церковному обряду исполняется при погребении тела дворянина».

Усилия властей, направленные на то, чтобы похороны Пушкина были как можно более тихими и малолюдными, увенчались успехом, но этот эпизод следует рассматривать скорее как прелюдию публичных политизированных похорон в России. Хотя, по мнению В.Г. Короленко, лишь тайные похороны («Тело самого Пушкина, как известно, было выволочено из Петербурга подобным же образом (так же, как тайно вывозили тело Грибоедова.—А.С.), бесчестно и тайно») позволили сдержать массовые публичные выступления в 1837 году. Как бы то ни было, исследователи однозначно сходятся в том, что первыми по-настоящему особенными похоронами стали похороны Н.А. Некрасова в 1887 году . По мнению исследовательницы «красной» обрядности Н.С. Полищук, «первыми „невиданными… и по многолюдству, и по внешнему виду“ были похороны Н.А. Некрасова (декабрь 1887 г.). Именно на них впервые была нарушена традиционная структура траурной процессии: священник—колесница с покойным (или гроб на руках)—провожающие. На похоронах Н.А. Некрасова процессию „стихийно“ возглавила толпа молодежи с несколькими огромными венками, „украшенными надписями“…».

По воспоминаниям В.Г. Короленко, бывшего свидетелем этих похорон, то действие, которое производили работы Некрасова на молодежь, сделало неизбежным выступления на его похоронах:

«Когда он умер (27 декабря 1877 г.), то, разумеется, его похороны не могли пройти без внушительной демонстрации. В этом случае чувства молодежи совпадали с чувствами всего образованного общества, и Петербург еще никогда не видел ничего подобного. Вынос начался в 9 часов утра, а с Новодевичьего кладбища огромная толпа разошлась только в сумерки. Полиция, конечно, была очень озабочена».

Новый ритуал публичного политического прощания развивается на протяжении всей второй половины XIX века. Похороны актера Александра Мартынова (1860), писателей Добролюбова (1861), Достоевского (1881), Тургенева (1883), Салтыкова-Щедрина (1889) и Шелгунова (1891) сопровождались демонстрациями с участием десятков тысяч людей. Напор толпы, по воспоминаниям современников, был столь силен, что полиции приходилось лишь отступать в сторону. Поняв, что «публичные похороны харизматических идеологов-мыслителей стали неотъемлемой чертой русской общественной жизни», власти старались делать всё возможное для того, чтобы свести к минимуму политическое содержание публичных похорон и/или не допустить распространения информации о них. Так, например, после смерти Тургенева, который скончался после продолжительной болезни во Франции, «шеф полиции Плеве запретил распространять какую бы то ни было информацию о маршруте поезда, дабы избежать „торжественных встреч“; также принимались меры к тому, чтобы рассеять общественный ажиотаж вокруг похорон. Некий офицер в то время написал, аргументируя необходимость цензуровать репортажи газетных корреспондентов, посылаемые в Петербург: „Нет сомнения, что они будут телеграфировать в Санкт-Петербург о том, что тело Тургенева проследовало через Псков, и о встрече его в городе, и я заранее уверен, что они попытаются придать всем этим вещам как можно более широкое и торжественное значение, значение, которого они в действительности не имеют“» .


Рубрики
Контекст Рупор

Как наука потеряла статус культурного гегемона

В «Смене» продолжается цикл «Anything goes. Четыре дискуссии о гегемонии науки», который ведут философы Самсон Либерман и Михаил Хорт. Они рассматривают разные философские взгляды на проблему научного знания —обсуждают его границы, критерии, универсальность и многое другое. В преддверии третьей встречи цикла Либерман — доцент кафедры социальной философии КФУ, автор телеграм-канала «Локус» — написал для «Рупора Смены» его манифест, в котором рассказывает как место науки заняли медиа, почему знание это власть и причем здесь капитализм.


Просветители любят повторять всякие штуки вроде «знание — сила!», «ученье — свет!» и т.п. Только наука — это не единственная форма «знания» и «ученья». Все знают, что она исторически не первая форма культуры, но ведь она и не самая последняя. Наш цикл именно про то, как наука теряет сегодня статус культурного гегемона, уступая лидерство рекламе и медиа.

Об этом свидетельствует как минимум тот факт, что наука сегодня вынуждена «подшиваться» к медиа. Раньше реклама и массмедиа пытались использовать авторитет науки в собственных целях, приглашая всевозможных экспертов, создавая липовые академии наук и одевая актеров в белые халаты. Сегодня происходит обратное — наука сама вынуждена рядиться в одежды блогеров и рекламщиков (чему наш цикл и конкретно этот текст является примером).

Так получилось, что конкретные формы культуры крепко связаны (а может быть и детерминированы) с конкретными формами жизни тех или иных человеческих сообществ или этапов истории. Учебники истмата подробно и аргументировано выстраивают зависимость религии от феодализма, философии — от греческих полисов и т.п. Если попробовать подобным образом взглянуть на науку, то ее «базисом» окажется капитализм.

Рубеж XVI-XVII — это время становления раннего капитала, его главное стремление — рост производительности труда, и вообще рост всего (таблеток мне от жадности, да побольше). Именно поэтому в становление капитала одинаково хорошо вписываются и либеральные революции (вроде Великой Французской) и социалистические утопии, (вроде Города Солнца и, собственно, Утопии). И те и другие направлены на повышение эффективности. Тотальный обмен — главная характеристика капитала. Чтобы обмен был эффективен, его участники должны быть как равными, так и свободными.

«Равенство мнений!», «Свобода высказываний!», и все это ради обмена знаниями. Те же капиталистические ценности обмена лежат и в основе классической науки. Наука — это своеобразный рынок знаний, и чем эффективнее на нем совершается обмен, тем лучше. Но кроме открыто постулируемых ценностей вроде свободы и равенства, наука имеет в своем основании и другие не столь «одобряемые» ценности капитализма, вроде редукционизма, бюрократии, колонизаторства и т.п. 

Последнее проявляется ярче всего, наука основывается на классической дихотомии субъекта и объекта, где объектом может выступить абсолютно все, а позиция субъекта узурпирована белыми цисгендерами конкретными группами и институтами. Наука дает капиталу инструмент для колонизации. Другой рассматривается как объект исследования, который должен быть препарирован, записан в табличку и изолирован. Исключительно в исследовательских целях, конечно. Это хорошо видно на примере этнологии и антропологии, но также работает и в судебно-медицинских практиках, тюремно-исправительных и маркетологических. Scientia potentia est. Знание — не столько сила, сколько власть.

Главным символом научного прогресса долгое время был, а может быть и остается, космический полет. Спутник, Гагарин и прочие «маленькие-большие шаги» вплоть до колонизации Марса Илоном Маском — это ценностные или даже фантастические проекты. Они не имеют (или почти не имеют) под собой никакого практического смысла, кроме как утверждение ценности колонизации. «Мы покорим тебя, Марс!» А зачем? Да что тебе плохого Марс/Эверест/Прекрасная дама сделали?

Но дело не в том, что наука плохая, потому что она капиталистическая. Наоборот — наука плоха, потому что она недостаточно капиталистическая: капитализм пошел дальше, наука осталась позади. Наука была нужна для трех вещей: для расколдовывания мира и уравнивания всех объектов друг с другом (чтобы Петр I мог переплавить колокола на пушки), для создания идеологических оправданий колонизации (ради светлого будущего и прогресса), для автоматизации процессов и разделения труда (чтобы вы работали даже дома). Но первый процесс завершен, а второй не требуется: идеология сегодня может обойтись (уже обходится) без науки.

К тому же, у Капитала появились другие интересы, например в начале XX века оказалось, что произвести товар как можно дешевле (технологичнее) легче, чем этот товар сбыть. Наука попыталась решить эту задачу, организовав исследования потребительских привычек, и маркетинг поначалу действительно строился как наука. Экономика, социология, психология и прочие получили тогда мощный толчок к развитию. Но вскоре оказалось, что создавать потребности гораздо эффективнее чем изучать их. А это принципиально иная задача, с которой наука справиться по определению не может.

Реклама, в отличие от науки, работает не с символическим порядком знания (того, как есть или того, как должно быть) а с воображаемым (то, что я хочу). В этом смысле она оказывается гораздо ближе к искусству, поскольку занимается созданием воображаемых миров. Отсюда это замечательное слово «криэйтор», который, как известно, не совсем творец, но что-то около. Хотя, конечно, реклама будет долго еще прикрываться наукой и ее авторитетом.

Но люди сегодня верят даже не рекламе, они верят блогерам и локальным медиа (подписывайтесь, кстати, на наш канал!). Рекламу можно назвать экономикой желания или либидинальной экономикой, поскольку она занимается индустриальным производством наших грез и фантазий. Сегодня же наряду с ней работает еще и экономика внимания, которая производит просмотры, лайки, упоминания и т.д. Разница между криэйтором и блогером довольно тонкая, но она есть. Например последний всегда имеет четкую, иногда даже радикальную позицию по любому поводу. Блогер создает собственную, уникальную (таргетированную и сегментированную) аудиторию, в то время как криэйтор создает массовую.

Именно к последней пытается подшиться сегодня наука, потому что здесь снова можно иметь позицию, говорить о правде и лжи, и воевать с Другими. Этот симбиоз науки и медиа породил новое просвещение, которое уже вполне себе самостоятельная, но небольшая, индустрия. И нынешняя ситуация с масками, прививками и QR-кодами показывает, насколько эта индустрия пока уступает по своему влиянию науке XIX. 

(на обложке — работа художника Tima Radya)

Рубрики
Книги Рупор Смена

Книга недели: переписка Варвары Степановой и Александра Родченко

К Зимнему книжному фестивалю-2020 мы издали книжную серию «Кустода»: несколько сюжетов, связанных с историями гениев места Казани. Одна из книг — переписка великих художников-конструктивистов Варвары Степановой и Александра Родченко 1914-1916 годов. Это практически единственное свидетельство их любви, ведь в разговоре с близкими они об этом редко упоминали, а официально поженились только в 1941-м. Оба они писали в анкетах, что познакомились в Казанской художественной школе.

Сейчас в «Смене» открыта экспозиция «Кажется, будет выставка в Казани», названная по цитате из письма Александра Родченко. Сегодня публикуем несколько отрывков из этой переписки.

Книга доступна бесплатно в нашем книжном магазине.



А. Родченко – В. Степановой.

Казань
20 марта 1915 г.

Варя!

Прежде всего на меня напала лень… Никуда не хожу, ничего не делаю… Читаю Жуковского, Фофанова, Пушкина.

У брата родился мальчик, они радостны!
Мама целые дни занята, готовится к празднику.
Брат работает, Яков бегает к Лизетте. Сей же сочинитель сидит целые дни читает, мечтает…

Вечер… Что-то уснуло в душе, тихо и странно…
Слышутся звуки рояля, навевающие грусть…
На днях начинаю работать. Да, я нашел что писать
и если я сумею то, что думаю, то это будет очень ново и дерзко. Я освобожу живопись (даже футуристическую) [от того], чему она до сих пор рабски придерживается.
Я докажу свои слова. Я предпочитаю видеть необыкновенно обыкновенные вещи и т. д. Эту идею я осуществлю. Нашел путь единственно оригинальный. Я заставлю жить вещи как души, а души как вещи… Я найду грезы вещей, их души, их тоску о далеком, их сумеречную грусть.
Я найду в людях вещи… Людей заставлю умереть для вещей, а вещи жить. Я людские души вложу в вещи
и вещи станут душами…

Я заковал свою душу, я сплю… Ваш Родченко.

***

В. Степанова – А. Родченко. Москва – Казань.
Апрель 1915 г.
Александру Михайловичу Родченко. Москва. Каретно-Садовая, д. 1.

Я мечтала о тебе вчера всю ночь…
Всю ночь мне снилось твое гибкое бронзовое тело…

Я видела тебя королем необъятного царства, Где в безднах загорались твои желанья…
И мне показалось, как вчера, так давно, что

Я не знаю всей тайны твоей души…
И никогда не узнаю… Ты приподнимаешь Край завесы из звезд, где таится твоя душа.

Я затрепещу, и мнится мне, что уже знаю много… Но это не то… Рождается новая тайна в душе…
И я опять не знаю… И опять очарована,

Я вновь сегодня очарована…
И вновь трепещу при мысли о свидании… И приду вся радостная и счастливая…

И буду так дорожить каждым взглядом твоим… Ты сегодня был так ласков, так нежен…
О, как умеешь ты любить… Одним взглядом.

Самым маленьким словом…
Я сегодня опьянялась звуками твоего голоса… И все было ново и пленительно…

И хотелось, увитой жасмином, быть твоей… Ах, как пьянят твои глаза… Леандр, ты волшебник…

Ты – жизнь моя… Ах, нет, не то…
Еще дороже, еще больше…
Пусть любовь моя зацветет, как голубой тюльпан,

Как белый лебедь, чиста и прекрасна… Моя душа раскрылась для тебя…
Ах, возьми меня всю без конца…

Я хочу умереть от любви… Ведь тогда ты поверишь мне…
О, радостный цветок, ты расцвел! Нагутатта.

***

А. Родченко – В. Степановой.
Казань – Кострома.
17.4.15


На уголке конверта я буду писать номер письма, посланного в Кострому… Получила ли мое заказное письмо? И почему молчишь?

Я встаю в 9-м часу и пишу маслом до 5-ти – 6-ти вечера. Но душа стала дьявольской, адские кошмары навевают динамические желания в живописи и я творю, к ужасу всех, свои варварские вещи.

Будешь ли ты еще любить меня, если я весь отдался [футуристической] живописи? Меня мучает твое молчание!..

Я теперь здесь один со своими вещами. Кажется, будет выставка в Казани. Я к ужасу всей Казани выставлю свои вещи…

Мне не скучно, я работаю, я безумствую, я неистовствую!.. Пиши скорей, жду счастья еще не виданных чар.
В тишине сумерек я протягиваю губы свои, чтоб ты целовала их.

Ты совершеннее всех. Как млечную ночь я люблю тебя. О, как я не знал твоего имени раньше.
О, Нагуатта!
О, скорей мне нужно письмо твое!

Где оно? Где?.. Жду… Жду…

Л. О.

***

В. Степанова – А. Родченко.
Москва – Казань.
Май 1915 г.


Закрылась дверь… Долго, долго стояла на лестнице… Особенно чувствовала твои последние поцелуи… Стало очень больно в сердце…

Ты мне так близок, так люблю тебя… только тебя…

Леандр, я не смогла быть хладнокровной. Я не могла больше улыбаться… я плакала… Долго плакала и не хотела уходить…

Бродила по улицам, было холодно…
На душе еще холодней без тебя…
Не могла идти домой… Одна… Ты там высоко, высоко… Чуть блестит свет в твоем окне… А я одна…

Кричала от боли и тянулась к тебе…
Муж мой, муж мой…
Такое сладкое слово… Ты любишь меня!..
Опять мы разлучены… Как мало мы были вместе

и как долго в разлуке… Расстаться весной, когда любить тебя так радостно, какая жестокость…

***

В. Степанова – А. Родченко. Москва – Казань.
31 августа 1915 г.


Ты давно оборвал свои песни…

Ты не хочешь больше быть влюбленным… И смешными тебе кажутся мои песни…

В безумстве своих красок,
В бесконечности своих плоскостей.

Поет величественные гимны Твоя Душа…

Мое маленькое сердце так же любит, Так же трепещет и страдает,

Как в первый день нашей любви… Что-то невыразимо нежное и хрупкое

Я сберегла для тебя за бесконечную ночь Разлуки…

И тогда, вчера я страдала, Что не каждую секунду

Я вижу тебя… Нагуатта.

***

А. Родченко – В. Степановой. Казань – Кострома.
1915 г.

Осень…

Целый день работаю, много рву. Но на душе тишина… покой… Нет! Новые вещи, непохожа Анта, не ее лицо…

Твой взгляд узок и я не ожидал его таким…
И нет, ты отбрось ревность и помни, что я твой,
а искусство мое и в него один, больше не забраться…

Отгадай, каков рисунок, краски…

Теперь я занялся графикой, но в ней нет человеческих лиц, в них нет ничего… В ней мое будущее. Я нынче сотворил чудовищные вещи… Я буду соперником Пикассо
в обладании дьявола… И посмотришь…

Осень…

Ну, как же будем жить? Хорошо бы где-нибудь подальше от центра, рублей за 25 найти две небольших комнаты, хотя бы одну теплую…

Нынче я намерен с промежутками месяца два,
три поработать в мастерской, а по настроению больше дома.

Сумерки. В моей голове мелькают планы о работе. Ах, Нюра, Нюра.

Мне нужно годик рисовать старые лапти и гнилой картофель…

Нагуатта, слышишь!
Я один, один…
Тишина. На столе начатая графика

«Отношение шара к плоскостям, падающим с левого края»… Нагуатта… Я один, как само безумие…
Целую, целую, всю, всю.
Леандр.

***

В. Степанова – А. Родченко.
Ноябрь 1916 г.


Анти, я не знаю, куда ты уехал в этот раз, долго ли еще не буду тебя видеть…
Я ждала, ждала вчера и сегодня тебя целый день, было два дня праздника, завтра мне надо рано уходить, и я не знаю, что мне делать, вдруг ты опять приедешь, а я уйду…

Сегодня такой чудный вечер, так тепло, так хорошо гулять, а ты где-то трясешься в вагоне, а я жду, жду тебя в комнате, как в склепе…

Так прошло все лето… И осень, зима… война… О, когда конец…
Анти, милый, ты сердишься на меня…
В письмах ты мне ничего не напишешь

и так редко пишешь… Где ты?

Я что-то придумала, приедешь – расскажу, писать это очень долго и трудно все объяснить…

О, как я измучилась без тебя…
Я рада, что тебе понравилась фуфайка…
Денег достала в магазине, о деньгах не беспокойся… Все-таки мне очень тяжело…
Не писала тебе вчера, потому что было ужасное настроение. Не читай зачеркнутое!
Как грустно без тебя…
Как мы разошлись с тобой в субботу, почему так все делается, как нарочно, надо же было мне уйти на какие-нибудь 10 минут раньше!

Целую, целую и люблю еще больше… Пиши чаще.
Варя.

Центр современной культуры «Смена» благодарит Александра Лаврентьева за предоставленные материалы, опубликованные в книге.

Ранее тексты публиковались фрагментами в книгах «Человек не может жить без чуда» Варвары Степановой, «Опыты для будущего» Александра Родченко. В рамках настоящего издания предпринята попытка опубликовать все имеющиеся письма с 1914-го по 1916 год.

Книга вышла к Зимнему книжному фестивалю «Смены» в Национальной библиотеке Республики Татарстан 12-13 декабря 2020 года.

При поддержке Министерства культуры Республики Татарстан

Рубрики
Рупор Смена

Книга недели: «В Индии»

Книгой «нерабочей недели» выбрали новинку издательства книжного магазина «Циолковский»: роман немецкого писателя Вальдемара Бонзельса. Галлюциногенное путешествие в джунглях, описанное в экспрессионистских тонах: молодой человек из Германии начала XX века в компании верных слуг-индийцев, вооружившись книгами, блокнотами, сигарами, ружьём, пробковым шлемом, красивейшим авторским стилем и чувством юмора—двигается по джунглям Индии, теряя направление и переживая опасности и невзгоды. Это первое переиздание книги на русском языке за сто лет.


По направлению к северу тёмные береговые скалы внезапно обрывались, и дальше, насколько хватал глаз, вдоль берега широкой бухты белел песок. Пальмы часто спускались почти до самой воды, в особенности там, где они росли по течению небольших ручьёв. Вблизи посёлка виднелись на песке, выстроенные в ряд, лодки туземцев, а дальше простиралась безмолвная ширь, как бы нарочно созданная, чтобы притягивать к себе впечатлительную душу.

Я часто лежал там и, зарывшись в песок, сбрасывал с себя бремя ненужных мыслей. Радостно было слушать голос моря, который, казалось, господствовал над всем миром; весело было смотреть на бесконечные, равномерно и мягко набегавшие волны, словно лёгкий ветерок колебал туго натянутую бледно­голубую ткань; беззвучно вздыма­ясь, они бросались с торжествующим шумом на терпеливый берег и рассыпались широкой искрящейся полосой. Это повторялось без конца — сколько могли вынести предавшиеся сонному созерцанию чувства, потому что море не знает времени.

В его голосе нет ни надежд, ни обещаний, ни любви, ни угроз, ни порицаний. Природа моря не имеет ничего общего с нашей, и когда мы пытаемся ближе его узнать, в нас пробуждается лишь какое-­то счастливое беспокой­ство; нас возвышает его беспредельность, потому что всё огромное вселяет в нашу душу предчувствие грядущей свободы. У моря нет масштаба для наших прав и обязанн­остей, как у земли, которая нас носит и кормит, и чья судьба родственна нашей. Поэты редко понимали море: они только описывали его, а может ли по описанию постигнуть неизмеримую мощь и свободу моря тот, кто никогда его не видел? Лишь в мистически окрашенной душе великого, опьянённого божеством мечтателя Апокалипсиса, блес­нула пророческим светом истина о существе моря, когда среди его бесконечных видений ему явилось тысячелетнее царство, и он сказал про море, что его уже нет. В этом прозрении заключено глубокое ощущение моря, которое не проклято, как земля, и не подчинено никакому суду, никаким возвратам или переменам.

У моря нет также ни малейшего сходства с душой че­ловека, как утверждают люди, не знающие ни моря, ни человеческой души; чуя в последней что­-то бездонное, они пришли к мысли, что душа должна быть так же глубока, как океан. Это — очень легкомысленный вывод; единственное сходство между душой и морем — то, что тут и там иногда долго ловишь и ничего не можешь поймать.

Однажды я нашёл на берегу несколько больших морских черепах, которые лежали на спине, раскрывая и закрывая свои пасти от жажды. По следам босых ног, отпечатавшимся в виде лаврового венка вокруг них на песке, легко было догадаться, что животные приняли такое положение не добровольно, и что эта жестокость была вызвана какими­то человеческими намерениями.

И я, действительно, заметил коричневого индусского мальчика, который, завидев меня, удрал под деревья; от великого почтения ко мне он даже влез на самую верхушку пальмы.

Черепахи, ограниченные таким образом в свободе своих движений, были предоставлены медленной смерти в лучах безжалостного солнца; такой конец для них особенно мучителен, потому что будучи извлечены из своей стихии, они не погибают так же быстро как рыбы, а проявляют на суше упорную живучесть. И в самом деле, вид у них был весьма плачевный, а у некоторых безобразная на редкость голова уже свисала безжизненно вниз на морщинистой шее, напоминавшей сухую и потрескавшуюся резиновую кишку. С большим трудом я перевернул тех из них, кото­рые казались мне ещё достаточно жизнеспособными для продолжения своего существования; но они качались как пьяные, и добрались до воды только тогда, когда я пока­ зал им дорогу. Они уплывали быстро и взволнованно, стараясь как можно скорее нырнуть в воду, в очевидном недоумении, происходит ли всё это наяву или мерещится им в лихорадочном бреду солнечной смерти.

Впоследствии я узнал, что туземцы нарочно приводят черепах в такое положение, чтобы их умертвить, зная, что встать на ноги собственными силами они не могут. Таким способом индусы добывают ценные черепаховые пластинки, избегая непосредственного убийства живот­ ных, что им запрещено и противоречит их убеждениям. Черепахи — рассуждают они — умирают при этом по воле богов, а люди остаются непричастными к их смерти; кроме того, раз сами боги не переворачивают животных, значит они согласны предать их смерти для пользы людей.

В результате моего поступка я окончательно испортил свои отношения с каннанорскими охотниками на черепах, потому что мальчик, оказавший мне такое почтение, следил со своей наблюдательной вышки за всеми моими действия­ ми и поспешил рассказать об этом в городе.

На берегу я видел также множество раков и разнообразной морской мелюзги. Иногда я наблюдал, как вдоль ручьёв спу­ скались крысы, чтобы разузнать, не принесло ли море новых трупов или не вырыло ли их из песка. В Малабаре есть секта, которая хоронит своих умерших от чумы членов в прибреж­ ном песке. Для этого обыкновенно выбирают песчаные отмели или острова, но часто находят следы таких могил и на берегу.

Однажды я свёл знакомство с большой мухой, у которой было только одно крыло, по-­видимому, она собиралась провести на берегу остаток своих дней. Я лежал на песке и курил, следя за ней глазами. Она выбирала наиболее круглые светлые и горячие камни и предпочитала, как мне казалось, белые. Посидев немного на таком камне, она нацеливалась на другой и пыталась достигнуть его полётом, больше похожим на прыжок; но в результате она попадала на какой-­нибудь третий камень, так как отсутствие крыла мешало ей соблюдать правильное направление.

В таких случаях она сначала с недоумением осматри­валась кругом, но потом примирялась со своей стран­ной судьбой, направлявшей её не туда, куда ей хотелось. С несколько огорчённым, но отнюдь не раздражённым видом, она старалась ориентироваться в той местности, куда она попадала, и — в конце концов, солнце светило ведь и здесь — оставалась сидеть в лучах горячего света перед поблёскивавшей водой.

Я возымел некоторую симпатию к этой мимолётной подруге моего одиночества на морском берегу. Ведь и моя жизнь сложилась ненамного лучше; в сущности, нам обоим надо было только немного солнца. Я стал рассказывать мухе, как я смотрю на жизнь, а так как она не обращала на меня внимания, то я начал бросать в неё маленькими камешками, которые весело перекатывались по спинкам своих круглых тысячелетних братьев и благодушно позвя­ кивали. Несмотря на то что большинство этих камешков было отлично отшлифовано морем, я взял один их них в тёплую руку и стал его заботливо полировать.

«Ты ещё недостаточно кругл, малыш», —сказал я и бро­сил его назад в воду, чтобы прибой пошлифовал его ещё одну или две тысячи лет. Тысячелетия беспокоили меня так же мало, как один день. Но этот камень, может быть, не забудет меня; ведь, с ним, наверное, ещё не случалось, чтобы кто­-нибудь из бренных людишек им заинтересовался и позволил себе вмешательство в его вековую жизнь.

Море внушало мне лёгкие приятные мысли, то незначительные, то серьёзные, но никогда меня не угнетавшие. Оно дарило меня мечтами, забвением и сновидениями, которые то реяли вокруг меня в светозарном раскалённом воздухе, то улетали прочь вместе с дуновением морского ветерка. Люди — все те, кого я когда­то знал и видел, — расплывались в мерцающем эфире все-бытия, куда­-то меня уносившем, без чувств и без сознания. Даже любовь становилась для меня в эти минуты далёким воспоминанием.

Ни скука, ни дурное настроение не тревожили мой дух. Жизнь была для меня безукоризненно чистым сосудом, наполненным светлым крепким вином веселия чувств и радостной жажды бытия. Я понимал жителей этой стра­ны, этих детей солнца, у которых нет других стремлений, кроме бесконечного наслаждения таким существованием и покорного подчинения великой смене зарождений и исчезновений, кроме бесстрастного созерцания преходящих земных благ. То, что служит для людей неблагородных причиной безучастности и упадка, преображается в ду­шах благородных, приводит их к глубокому откровению и заставляет их, в мудром смирении и самоограничении, безропотно сливаться с природой.

Иногда я давал смерти небольшой задаток в счёт её будущих прав, и засыпал на берегу; но голос морских вод уходил со мною и в тёмную спокойную страну. Этот монотонный свежий голос становился в моих снах блестящим, богатым и многообразным, и я узнавал столько чудес и сказаний о жизни мира, что мог бы наполнить ими целую книгу. Но было что-­то в мудрости морской воды, что удерживало меня от этого глупого намерения.

Рубрики
Книги Рупор

Книга недели: «Ислам, имеющий мирную и добрую сущность»

24 октября в «Смене» пройдет презентация книги «Ислам, имеющий мирную и добрую сущность» — это коллективная монография, авторы который исследуют дискурс традиционного ислама в современной России. В «Рупоре Смены» публикуем отрывок о том, как в Татарстане (и не только) выбирают шейхов и каким качествам они должны соответствовать.


Выбор шейха для начинающего мюрида — непростая задача; тем не менее не приветствуется, когда, по выражению Камиля Самигуллина, «человек прыгает от учителя к учителю, берет у всех» . По мнению муфтия Татарстана, иджазы различаются следующим образом:

Есть шейхи тарбийа—это духовные наставники, которые воспитывают. Их единицы. Есть иджаза амм — такая общая иджаза, которая дается для бараката, таким шейхом стать легко. Поэтому есть шейхи, типа, «попсовые», которые зикры проводят, таких очень много. Есть шейхи танбих—которые делают вагаз (проповедь.—Р.С.), пробуждают сердца. А бывает, кто-то типа коуча говорит: «Я научу вас заработать миллион». Вот как он заработал на вас, и вы так же заработаете».

Для членов тариката Накшбандийа авторитетным источником является трехтомный труд «Мактубат» имама Раббани, где приводится разделение шейхов на несколько категорий: шейх камил (совершенный шейх), шейх накис (шейх с изъяном) — «который находится в процессе развития, у него еще есть недостатки, но ему уже дана иджаза», шейх мукаммил, который может влиять на учеников, так как «он сам совершенен, и рядом с ним люди тоже такими становятся».

Наряду с определенными личностными качествами духовному наставнику должны быть присущи файз (духовная энергия), баракат, инайат (милость, благо- дать) от Аллаха. Если этого нет, то, по словам одного из респондентов, вместо тариката возникает «квазитарикатская организация», где на роль шейха поставлен человек, не обладающий необходимыми духовными качествами.

Важной составляющей жизни суфия является духовная связь (рабита) со своим муршидом. Многие респонденты отмечали, что постоянно ощущают духовную связь на расстоянии со своим шейхом. Наряду с этим, некоторым последователям удается ежегодно посещать своих наставников, а кому-то за двадцать лет удалось лишь несколько раз увидеться с учителем. Вот как охарактеризовал мотивацию поездок к духовному наставнику один из респондентов, относящийся к ветви Накшбандийа–Халидийа:

Ездил часто, желательно раз в год. Иначе батарейки садятся. Приезжаешь — заряжаешься этим нуром (светом). Живешь этой атмосферой. Достаточно даже трех дней, которые позволительны по исламу. Если хочешь еще пожить, то просишь разрешения у хозяев.

Представители некоторых тарикатов носят с собой фотографию духовного наставника, несмотря на то что некоторые шейхи не приветствует этого. Что касается отношений с представителями других тарикатов, то, как охарактеризовал это один из респондентов, отно- сящийся к братству Кадирийа:

Рабита — живая ткань, живой организм, в котором мюриды объединены со своим муршидом и составляют единое целое. Наличие единого поля, подобного этому, с представителями других тарикатов невозможно. С ними можно дружить, общаться, но то, что переживают мюриды одного шейха, это только их переживания.

Это состояние, испытываемое последователями, состоящими в одном тарикате, называется «фана фи ихван» — возвышенное состояние братской любви к тем, с кем состоишь в одном тарикате, которое настраивает мюридов на одну волну.

Рубрики
Книги Рупор

Beat Weekend: список для чтения

12 октября в Казани (и в еще десятке городов по всей стране) стартует одно из главных событий осени — фестиваль документального кино о новой культуре Beat Weekend. В программе фестиваля картины о людях и явлениях, которые повлияли и продолжают влиять на современную культуру. Среди героев Моби, Майкл Джордан, культовый архитектор Алвар Аалто, а среди тем — дэйтинговые приложения, коллекционирование кроссовок, клубная индустрия и многое другое. В «Смене» мы покажем 9 фильмов, а еще проведем лекции и паблик-токи. Специально к фестивалю «Рупор Смены» вместе с коллегами из книжного магазина составил список актуальных книг о новой культуре, которые стоит прочитать всем — особенно, если вам интересен Beat Weekend. Эти и другие издания из фестивальной подборке уже можно купить в «Смене».


Краткая история цифровизации (М.Буркхардт, Ad Marginem)

Каждый день мы испытываем противоречивые ощущения: с одной стороны — воодушевление от наступления цифровой эпохи, а с другой — страх перед бездушным всемогущим компьютером. Этот самый компьютер уже не просто устройство, которое помогает нам в бытовых делах, а феномен, который определяет жизнь индивида и общества. Культуролог Мартин Буркхардт рассказывает о том, как наша жизнь постепенно становилась цифровой, а начинает повествование еще в XVIII веке.

Не надо стесняться (сборник статей под ред. А. Горбачева, «ИМИ»)

Апология российской поп-музыки от главных музыкальных журналистов. Книга состоит из двух частей — с одной стороны, из текстов, выходивших в журнале «Афиша» 10 лет назад, с другой — из интервью с современными героями чартов и тик-токов. Авторы издания выбрали 169 известных поп-хитов — от песен «Кар-мэн» и «Комбинации» до треков Моргенштерна и Little Big — и поговорили про каждый из них с их создателями. Получилось больше сотни реальных баек о том, чем живет эстрада и откуда берутся хиты.

Сделай меня точно (Инна Денисова, Individuum)

Журналистка Инна Денисова рассказывает историю развития вспомогательных репродуктивных технологий, уделяя внимания не только медицинской стороне вопроса, но и тому, как эта история меняет наши представления о гендере, психологии, технологии, юриспруденции, этике и смысле жизни.

Абсурдистский антиутопизм Йоргоса Лантимоса (Вадим Климов, «Опустошитель»)

Греческий режиссер, сценарист и продюсер, один из лидеров “странной волны” Йоргос Лантимос (многократно номинант на «Оскар» и BAFTA за, например, картины «Клык» и «Кальмар») известен своей любовью к высмеиванию людских пороков. Это уже даже не высмеивание, а доведение до предельного абсурда ситуаций, с которыми каждый из нас сталкивается каждый день. Атмосфера абсурдной антиутопии позволяет взглянуть на привычные вещи другими глазами — усмехнуться или расплакаться.

TikTok: Фабрика внимания. История взлета (Мэтью Бреннан, АСТ)

Количество активных пользователей TikTok перевалило за 800 млн, а если Instagram продолжит падать, до дойдет и до миллиарда. О том, как и почему возник этот феномен, почему приложение сперва провалилось на родном китайском рынке, а потом взлетело на международном, как все более короткие видео все сильнее привлекают наше внимание в исчерпывающей истории рассказывает журналист Мэтью Бреннан.

Полиамория. Свобода выбирать (Маша Халеви, Альпина Нон-фикшн)

Бестселлер израильской секс-просветительницы Маши Халеви, посвященный немоногамным отношениям — в том числе, собственным. Анализируя данные исследований биологов, социологов и психиатров на темы брака и традиционных отношений, Маша сопоставляет их со своим опытом и считает, что «самые счастливые представители фауны на земле — обезьяны-бонобо, у которых приняты открытые связи всех со всеми, включая гомосексуальные».

Будущее: принципы и практики созидания (Ник Монтфорт, Strelka Press)

Существует ли связь между тем, как видит будущее массовая культура и тем, как развиваются технологии? Этим вопросом задается Ник Монтфорт — поэт и программист. Он изучает, как писатели, художники, дизайнеры и изобретатели создают будущее в своих работах и выводит правила руководствуясь которыми можно влиять на то, что ждет нас впереди.

Проект реализуется победителем конкурса «Общее дело» благотворительной программы «Эффективная филантропия» Благотворительного фонда Владимира Потанина

Рубрики
Книги Рупор

Книга недели: «Вот и всё»

Нас готовят к концу на протяжении всей истории и все это уже было в книгах и фильмах, утверждает Адам Робертс — преподаватель литературы колледжа Роял Холлоуэй Лондонского университета, писатель, которого критики называют лучшим современным фантастом, и по совместительству историк жанра. В книге «Вот и всё» показывает, как друг на друга влияют научная фантастика и реальность и анализирует возможные сценарии Армагеддона. С разрешения издательства Individuum публикуем фрагмент из введения, озаглавленного «Конец близок», в котором Робертс прибегает к теории вероятности, чтобы представить, как скоро все мы исчезнем.


Однако сначала, будто стереотипный мультперсонаж, расхаживающий с плакатом «Конец близок», я хочу убедить вас, что название введения абсолютно верно: конец света гораздо ближе, чем вы думаете. Человечество тысячелетиями предсказывало конец света и каждый раз считало, что он уже близок. Предположение, что какое-то явление столетиями остается близким, кажется противоречивым: прилагательное «близкий» означает, что нечто очень скоро случится, но во временном отрезке в десятки веков нет ничего скорого. Перефразируя The Smiths, когда именно это скоро наступит?

Итак, когда же наступит конец света: через миллионы лет или в ближайшем будущем?

Обратимся к теории вероятности. Она позволяет определить, какой исход вероятнее: что апокалипсис ждет нас уже завтра или что человечество просуществует еще многие триллионы лет. Заранее скажу, что ответ вам не понравится.

Речь идет о так называемой теореме о конце света, основанной на принципах байесовской вероятности.

Теория вероятности по определению ничего не утверждает, а лишь предполагает. Если подбросить игральный кубик и загадать одну из граней, то вероятность, что выпадет именно она, составит один к шести. В случае с миллионом бросков вероятность, что каждая грань будет выпадать один раз из шести, возрастает. Предположим, мы сделали миллиард бросков и составили график — насколько часто выпадала каждая грань. На этом графике все столбики были бы примерно одинаковой высоты. Когда фактор произвольности накапливается в таком масштабе, что сама произвольность исчезает и мы начинаем видеть подспудную логику происходящего, — вот тогда и можно говорить о вероятности.

В XVIII веке английский священник Томас Байес сформулировал один из основных принципов теории вероятности, который теперь известен как теорема Байеса. Вот как это работает. Если я спрошу вас, какова вероятность, что на улице идет дождь, вам достаточно подойти к окну, чтобы ответить на мой вопрос. Но предположим, что до окна слишком далеко и вы не можете разглядеть капли дождя. Зато вы видите, что на улице много людей с раскрытыми зонтами. Это нельзя считать однозначным доказательством, однако любое другое объяснение выглядит куда менее вероятным.

Это тривиальный пример, но есть множество других, менее очевидных способов показать, как логика Байеса применяется в реальной жизни. Например, вероятность заболеть определенным видом рака повышается под влиянием таких факторов, как возраст, пол и образ жизни. Врачи могут использовать это и в результате улучшить профилактику и повысить показатели выживаемости. Другими словами, добавление в теорему Байеса определенных данных в медицинском контексте может буквально спасать жизни.

Как это связано с концом света? А вот как: группа не чуждых статистике философов недавно использовала теорему Байеса, чтобы подсчитать вероятность того, что миру скоро придет конец. Впрочем, это было скорее упражнение в теории вероятности, чем конкретное предсказание. Суть исследования заключалась не в том, чтобы прямо указать на природную катастрофу, ядерную войну или внеземное вторжение, а в том, чтобы в целом определить вероятность вымирания человечества. Используя теорему Байеса, исследователи не учитывали данные о количестве углекислого газа в атмосфере или количестве ядерных боеголовок в мире. Известно было только то, что сейчас мы живы. В итоге — интересный результат: вероятность того, что люди вымрут в относительно обозримом будущем, возросла.

Конечно, логично переживать о том, что экологическая стабильность планеты находится под угрозой или что ядерное оружие, случайно или преднамеренно, может нанести нашему миру непоправимый ущерб. Однако теорема Байеса повышает вероятность вымирания человечества независимо от других данных. Говоря простыми словами, конец света, о котором идет речь в этом исследовании (ведь, несомненно, есть несколько видов конца света), подразумевает, что все люди вымрут, а не то, что планета будет обязательно уничтожена. Нас как представителей рода человеческого это должно встревожить. Разумные люди недаром беспокоятся о конкретных проблемах: например, что таяние замерзшего метана в Сибири и его выбросы в атмосферу делают более вероятным неизбежную гибель мира, пригодного для жизни. Хорошо. Результат этого исследования следующий: если мы опираемся на теорию Байеса, нужно пересмотреть оценку этой вероятности, какой бы она ни была, и повысить ее. Это утверждение кажется странным, даже парадоксальным, но оно вовсе не обязательно является неправильным.

Рассмотрим две гипотезы: «конец близок» (предположение о скором окончании истории человечества) и «конец откладывается» (предположение, что вид Homo sapiens будет существовать еще долго). Во втором случае количество живущих человеческих особей будет огромным и, возможно, станет исчисляться триллионами. В сценарии «конец близок» это число окажется намного меньше, ведь люди перестанут рождаться. Статистики использовали теорему Байеса для оценки вероятности обоих сценариев и заключили, что вероятность того, что вы живете прямо сейчас, выше, если «конец близок», и ниже, если «конец откладывается».

Поясню на примере: то, что вы родились именно тогда, когда вы родились, — это дело случая, как и вытаскивание лотерейного шарика из гигантской коробки. Если половина шариков в нашей воображаемой коробке черная, а половина — белая, то вероятность вытащить шарик каждого из этих цветов составляет 50%. Шансы равны. Пока все просто.

А теперь представьте, что вам нужно вытащить шарик из коробки, в которой либо десяток, либо сотня последовательно пронумерованных от одного до ста шариков. Вы запускаете руку в коробку и достаете шарик с номером три. Что более вероятно: десяток или сотня шариков в коробке?

Согласно теореме Байеса, если вы вытаскиваете шарик номер три, то в коробке скорее десять шариков, так как вероятность вытащить шарик с этим номером выше в том случае, если в коробке десять шариков, чем если их сто, — в десять раз выше, если точнее. Конечно, шарик номер три не доказывает, что в коробке десять шариков, ведь их может оказаться и сто, но вероятность гипотезы о десяти шариках увеличивается.

Теперь давайте применим этот мысленный эксперимент к проблеме конца света. Предположим, я — пятидесятимиллиардный человек, родившийся на планете Земля. В сценарии «конец близок» общее количество людей, когда-либо родившихся на свет, составило бы сто миллиардов, а в сценарии «конец откладывается» — гораздо больше, возможно, даже триллион. Но раз мне выпал шарик с числом пятьдесят миллиардов, то вероятность сценария «конец близок» гораздо выше, чем сценария «конец откладывается», — точно так же, как в предыдущем примере номер три скорее означает, что шариков в коробке было десять, а не сто.

В споре о конце света есть аналогичный аргумент. Рассмотрим сценарий «конец откладывается»: возможно, человечество колонизирует Вселенную, просуществует миллиарды лет и разрастется до популяции в триллионы особей. Если так оно и будет, то мы с вами появились лишь на заре человеческой истории — насколько это возможно? Согласно вероятностному подходу, мы предполагаем, что находимся где-то посередине. Это суждение перемещает нас по направлению к сценарию «конец близок»: не то чтобы конец света произойдет сегодня в полночь (это тоже маловероятно), но, скорее всего, он случится в ближайшие несколько сотен лет.

С вероятностной точки зрения конец действительно близок.

Рубрики
Книги Рупор Смена

Книга недели: «Красные части»

«Красные части: автобиография одного суда» — книга американской писательницы Мэгги Нельсон об убийстве ее тети Джейн и о состоявшемся спустя тридцать пять лет судебном процессе. После того, как совпадение ДНК указало на нового подозреваемого, дело, в течение десятилетий остававшееся нераскрытым, было возобновлено. Нельсон, принявшая участие в судебном процессе, обращается к теме человеческой одержимости насилием. Фиксируя не только хронику суда, но и происходящее внутри нее — ужас, горе, одержимость, скептицизм, растерянность, — с репортерской тщательностью, она создает самобытный литературный текст беспощадной нравственной точности. С разрешения издательства No Kidding публикуем главу «Красные части», в которой авторка погружается в моменты своего прошлого, связанные с болью, насилием и смертью.


В течение нескольких лет после смерти отца я часто оказывалась в одиночестве или в одиночестве с матерью. Между нами, девочками, — приговаривала она. Эмили уехала в интернат, когда ей было тринадцать,
а мне — одиннадцать. С этим отъездом в ее жизни началась череда приключений и заточений, и домой она больше не возвращалась. У матери был новый муж, но его присутствие ощущалось чужеродным, мерцающим. Он появлялся за ужином от случая к случаю, с потемневшими от краски и масла руками. Он был маляр и плотник, на несколько лет младше ее. Когда-то давно отец нанял его красить наш дом в Сан-Рафаэле — единственный дом, где я жила с обоими родителями. Мой отец был юристом и часто ездил в командировки, мать была неудовлетворенной жизнью домохозяйкой с двумя детьми. Она влюбилась в маляра, когда мне было семь, развелась с отцом, когда мне было восемь, и вышла за маляра, когда мне было девять.

После развода мы с Эмили около полутора лет мыкались по разнообразным квартирам и домам наших родителей — это называлось совместной опекой. Всё изменил телефонный звонок ранним вечером 28 января 1984 года. В тот день отец должен был встретиться со своей подругой, но не пришел. Подруга позвонила моей матери, сказала, что беспокоится, что на него это не похоже, что здесь что-то не так. В то время мои родители жили всего в нескольких милях друг от друга в городке под названием Милл-Вэлли. Они были по-прежнему близки — отец даже вел себя так, будто однажды этот морок безумия схлынет и они снова сойдутся как ни в чем не бывало. Мать сказала его подруге, что заедет к нему, чтобы убедиться, что всё в порядке. Мы с Эмили тоже поехали.

Хотя у нас и не было причин всерьез подозревать неладное, в дороге нас одолели дурные предчувствия. То ли я, то ли Эмили (не помню) попросила мать выключить радио — его маниакальное чириканье звучало совсем неуместно. Сворачивая к дому, мать заметила, что на дорожке лежало несколько газет и что почтовый ящик был полон.

Мы вместе зашли в дом, но в его спальню мать спустилась одна. Через минуту она вернулась и гаркнула, чтобы духу нашего здесь не было, быстро.

Мы с Эмили посидели немного на обочине, глядя, как мать носится из комнаты в комнату с криком: Не смейте входить, пока я не убедилась, что ничего не указывает на грязную игру. Мне нужно убедиться, что ничего не указывает на грязную игру.

Мне было десять, и я не знала, что такое грязная игра. Я знала, что так называется фильм с Голди Хоун и Чеви Чейзом, который мы с отцом недавно посмотрели по телевизору, но тот фильм был комедией.

Где у твоего отца лежит чертов телефонный справочник, — ревела она, суматошно хлопая дверцами шкафчиков, забыв от потрясения, что главное, что нужно было сделать, — это набрать 911.

Около получаса на темнеющей улице не было никого, кроме нас с Эмили да подростка, который катался на скейте по кварталу туда-сюда, озадаченно наблюдая за сценой, что разворачивалась на его глазах, пока сумерки уступали место ночи. Когда наконец приехали полиция и скорая, он с треском укатил прочь.

Мы с Эмили проследовали за бригадой скорой помощи в дом. Я угнездилась в щели между винным стеллажом и диваном в отцовской гостиной. Не знаю, куда пошла Эмили. Сидя в щели, я никому не мешала и могла видеть, что происходит. Сначала я смотрела, как медики с носилками бросились вниз по лестнице в спальню отца. Потом я смотрела на лестницу. Прошло, как мне казалось, довольно много времени, прежде чем они снова показались в пролете. Они уже никуда не спешили, а носилки были так же пусты и белы, как и на пути туда.

Тогда я и поняла, что он умер, хотя и не знала, как и почему, и долго не могла в это поверить.

Мать сказала нам позже, что обнаружила его лежащим поперек кровати, как будто он сел, поставил ноги на пол, а потом завалился назад. Он был уже холодным.

Не знаю, сколько прошло времени, но в конце концов мы поехали обратно в дом матери и отчима. Там мать стала шарить по шкафам в поисках настольной игры, в которую мы могли бы сыграть. Она сказала, что они с семьей играли в настольную игру вечером после смерти Джейн, и им стало от этого легче.

Не помню, чтобы мы играли в игру, и не помню, чтобы мне стало от этого легче.

Но я помню, как Эмили поклялась мне перед сном, что не прольет и слезинки по отцу, в котором она души не чаяла. Я тоже поклялась. Помню, что ее идея показалась мне тогда не слишком хорошей.

После той ночи мы с Эмили переехали к матери и ее мужу «на полную ставку». Дом, который они недавно купили, стоял так высоко на холме, в таком густом лесу, что теперь он видится мне во сне мрачной, заросшей плющом крепостью. Он был вечно сырым и заплесневелым, вечно окутанным туманом. Не раз бывало, что мы с матерью целый день ходили по дому вслед за единственным солнечным лучом, чтобы посидеть в его свете, а потом целый вечер нависали над обогревателем, плечо к плечу, с книгами в руках, а наша одежда надувалась от потока теплого воздуха.

Около года мы с Эмили делили подвал этого дома, где у каждой из нас была своя комната. Пока отчим не сделал ремонт, подвал хранил хиппарское наследие The Doobie Brothers и Сантаны, которые, как говорят, жили здесь до нас: шторы из деревянных бусин в дверных проемах, звукопоглощающие панели от пола до потолка. Мне пришлось побороться за оставшийся от предыдущих жильцов водяной матрас — нелепую колыхающуюся махину, которая служила мне кроватью до самого отъезда.

Вскоре после того, как мы вселились «на полную ставку», наш дом ограбили, и атмосфера неизбежной опасности с тех пор его не покидала. Грабители заявились ранним вечером; в это время мы с Эмили должны были быть дома одни, но в тот день задержались в школе. Отчим же, напротив, вернулся с работы раньше и сумел рассмотреть чувака в машине, припаркованной у подножия нашего длинного и невозможно крутого подъезда. Другого мужика, который орал со второго этажа: У меня пушка, вали отсюда, — он не видел. В конце концов отчим дал свидетельские показания против того водилы в суде, а несколько месяцев спустя, к своей вящей ярости, узнал его в человеке за соседним столиком итальянского ресторана на нашей улице.

С тех пор, возвращаясь в пустой дом в одиночестве, я каждый раз медленно поднималась по зигзагообразному подъезду с нарастающим чувством ужаса. Добравшись до верха, я открывала дверь запасным ключом, который висел на гвозде, вбитом сзади в деревянную опору, а затем быстро, но тщательно обыскивала дом на предмет незваных гостей и трупов.

Ритуал был таков: я вооружалась разделочным ножом и, убедившись, что в шкафах, под кроватями и в ванных комнатах никого нет, садилась за домашнее задание. Я часто разговаривала с невидимым чужаком вслух, сообщая ему, что он разоблачен, что я знаю, что он здесь, и не боюсь его, нисколечки.

Однажды за ужином в ресторане во время суда над Лейтерманом моя мать говорит мимоходом, что никогда не любила пешие прогулки по лесу, потому что боится наткнуться на труп. Сперва я думаю, что она совсем спятила. Потом вспоминаю свой ритуал
с ножом. Потом мысленно переношусь в то время, когда я работала в баре в Ист-Виллидже, на границе
с Бауэри, и вспоминаю, как терялась всякий раз, когда дверь туалета долгое время не открывалась и раздраженный клиент, которому приспичило, просил меня разобраться с этим. Непременно громко постучавшись с криками Эй, здесь кто-то есть?, я вскрывала замок и быстро распахивала дверь в полной готовности увидеть труп, обмякший на унитазе.

В девяноста пяти случаях из ста дверь заедало изнутри и в уборной никого не было — просто крошечная каморка в свете лампочки, обернутой сиреневым целлофаном (в таком свете всё выглядело модным, а еще невозможно было найти вену). Но в оставшихся пяти случаях там было тело — кого-то, кто передознулся или вырубился. Я знала, что по крайней мере один человек умер в этом туалете от передозировки героином, и, хотя я в ту ночь не работала, этого случая было достаточно, чтобы всё ощущалось как русская рулетка. Я до смерти боялась вламываться в туалет все пять лет, что работала в этом баре.

Мне до сих пор снится эта тускло-сиреневая уборная. Буквально позавчера какая-то женщина порезала себе в ней вены. Как сотрудники бара, мы вроде как должны были позаботиться о ней, проследить, чтобы она не напилась до потери сознания, ничем не бахнулась и не навредила себе. Но мы облажались и не заметили, как у нее в руках оказалось бритвенное лезвие: она заперлась в тесной уборной, чтобы умереть. Полом в туалете служила металлическая решетка, под которой кипело расплавленное ядро планеты. Она растянулась на решетке, и ее кровь стекала к центру мира, напитывая кромешный тáр-тар. Не иначе как из вежливости она успела заткнуть ватой дыры в кирпичной стене. Когда мы вытащили вату, реки ее крови затопили бар.

Злая ирония судьбы заключалась в том, что моя квартира в Нижнем Ист-Сайде была той еще дырой. Возвращаясь с работы поздно ночью, я проверяла, нет ли в комнате моего соседа каких-нибудь девиц под кайфом или на отходáх, чьи сигареты могли бы прожечь обивку мебели, и только потом ложилась спать. Не раз я вытирала странную белую жижу, пенящуюся в уголках его бесчувственного рта. Поскольку
я не употребляла, то не особо разбиралась, что нужно делать, — я только вытирала пену, тушила бычки, убеждалась, что у всех есть пульс, и отправлялась спать.

По правде говоря, моя кровать тоже была той еще дырой. Несколько раз я обнаруживала в ней тело моего парня-торчка, перебравшего с дозой. В последний раз, позвонив 911 и доставив его в больницу Святого Винсента, я осознала — ну неужели! — что, пожалуй, беру на себя слишком много. Я вышла из приемного покоя в дождь и позвонила матери из телефонной будки. Мне было до смерти стыдно, но я не знала, что еще делать. Я ничего не рассказала ей о ситуации, не рассказала о том, что не раз и не два находила его серо-синее, будто покойника, тело в своей постели, не рассказала о тех ночах в ванной комнате, когда он протягивал мне, страдающей от алкогольной крапивницы и гипервентиляции легких, мизинец с порошком на кончике ногтя, приговаривая: Тебе хватит, ты ведь такая крошка.

Очнувшись в машине скорой помощи, он прошамкал: Кажется, я покалечил себе язык, — слова прозвучали так, как будто у него во рту был кусок пенопласта.

Я вышла из больницы, — сказала я в телефонную трубку. — Тут льет как из ведра. Думаю, надо как-то отсюда выбираться.

Она помолчала, а потом сказала: Ну, а что бы сделал Иисус?

Она не шутила. Она вообще-то не религиозна. Наверное, она недавно что-то такое прочитала.

Иисус бы не отступился, — сказала она. — Постарайся потерпеть.

Он точно не выживет в этот раз, — ответила я. Тем более.

Я была полной дурой тогда, но всё же не настолько, чтобы не соображать, хотя бы отчасти, что делаю. Когда врачи прикрепили электроды ему на грудь, стабилизировали сердечный ритм и объявили: Он поправится, — я почувствовала громадную волну облегчения и прилив гордости. Десять лет ничего не значили. Я перенеслась в ночь, когда умер мой отец, но на этот раз я успела вовремя, я была взрослой и обладала нужными навыками, чтобы всё исправить.

Но, «всё исправив», я не вернула отца. Я только подписала документы на выписку отпетого торчка, который поплелся за мной домой, как безмозглый щенок, а посреди ночи признался в интрижке с одной тупорылой марафетчицей и свалил за дозой на заправку на углу Хаустон и авеню Си.

Следующий день я провела не вставая с кровати. Я представляла, что я из тех больных детей, чьи кости могут рассыпаться на миллион кусочков от резкого движения или прикосновения. Что я больна, как «мальчик-в-пузыре» . Я прихватила среднего размера бутылку «Джим Бима» и отпивала из нее, лежа под одеялом с книгой «Человек не остров» Томаса Мертона.

БЕЗ БОГА МЫ ПЕРЕСТАЕМ БЫТЬ ЛЮДЬМИ. МЫ ПЕРЕНОСИМ БОЛЬ КАК БЕССЛОВЕСНЫЕ ЖИВОТНЫЕ — И СЧАСТЛИВЫ, ЕСЛИ МОЖЕМ УМЕРЕТЬ БЕЗ ЛИШНЕГО ШУМА.

Впервые в жизни мысль о Христе меня парализовала. Я протянула к себе в гнездо из одеял телефон и позвонила одной старой преподавательнице, известной своим религиозным фанатизмом. Христианка- интеллектуалка, — говорила она о себе. Я сказала, что недавно видела ее статью о Евангелии от Луки, но не помню где, и не могла бы она прислать ее мне или хотя бы пересказать.

Может, просто самостоятельно прочитаете красные части? — ответила она вопросом.

Хорошо, — сказала я, опуская трубку на рычаг. — Так и сделаю.

Я понятия не имела, что она хотела этим сказать. Я чувствовала себя глупо, но все, кого я потом спрашивала, тоже не знали. На одной из лекций в аспирантуре я даже спросила об этом профессора «текстуальных исследований», но он лишь пожал плечами. Тогда я представила себе тело, распоротое от подбородка до гениталий, чьи внутренние органы предлагалось перебирать и читать, как чаинки.

Несколько дней спустя я впервые оказалась свидетельницей убийства. Я проснулась в пять утра от топота бегущих ног и скрипа тормозов. Выглянув в окно, я увидела, как три китайских гангстера дубасят того, кто пытался от них убежать, бейсбольными битами по голове. Потом они прыгнули в машину и укатили. Они конкретно его отдубасили. Минуту спустя на улицу с криками выбежала пожилая китаянка в ночной рубашке, и тонкие пластиковые подошвы ее тапочек с гулким эхом шлепали по брусчатке. Всё это произошло в розоватом утреннем свете, свете, который перед восходом солнца заливает почерневшие доходные дома до самой Ист-Ривер. Женщина опустилась на колени перед трупом, который лежал в сточной канаве в какой-то странной позе, и прижала его к груди. Кровь всё текла и текла у него из головы. Я позвонила 911. Нападавшие были черными или латинос? — спросили меня. Ни теми, ни другими, — ответила я и представляться не стала.


К восьми утра на Орчард-стрит начали открываться магазины, люди наступали на ржавое пятно на тротуаре, не замечая его, не догадываясь, что здесь что-то случилось. К середине дня пятно исчезло.

Итак напиши, что ты видел, и что есть, и что будет после сего. Красная часть.

Рубрики
Книги Рупор Смена

Книга недели: «Время магов»

Издательство Ad Marginem мы любим по многим причинам и в том числе за множество увлекательных интеллектуальных биографий. С одной стороны это целая серия «Критические биографии», посвященная важным деятелям XX века, с другой — обобщающие целые явления книги вроде «Гранд-отель “Бездна”» о Франкфуртской школе. Книга этой недели — «Время магов. Великое десятилетие философии. 1919-1929» — относится как раз ко второй категории. В ней публицист Вольфрам Айленбергер рассказывает сразу о четырех культовых философах, их жизненных и интеллектуальных траекториях — о Людвиге Витгенштейне, Вальтере Беньямине, Мартине Хайдеггере и Эрнсте Кассирере. Интересно, что биография Беньямина уже появлялась в упомянутой работе о Франкфуртской школе (а еще в Ad Marginem выходил целый корпус его текстов), а о Витгенштейне у AM есть книга в «Критических биографиях». Теперь же у нас есть возможность посмотреть на этих героев через новую оптику и в конкретный исторический промежуток – узнать, как жизни четырех «магов» причудливо переплелись между собой и с перипетиями бурного времени между двумя мировыми войнами.

В «Рупоре Смены» мы публикуем отрывок из пролога — о «самом странном экзамене в истории философии», который держал гордый и самодовольный Людвиг Витгенштейн по своей главной работе «Логико-философский трактат».


«Не переживайте, я знаю, вы никогда этого не поймете». Этой фразой 18 июня 1929 года в Кембридже, Англия, закончился самый странный экзамен в истории философии. Перед комиссией, состоявшей из Бертрана Рассела и Джорджа Эдварда Мура, в качестве соискателя докторской степени предстал сорокалетний австрийский экс-миллиардер, последние десять лет работавший по преимуществу учителем начальной школы. Его имя — Людвиг Витгенштейн. В Кембридже Витгенштейн чужим не был. Напротив, с 1911 года и почти до самого начала Первой мировой войны он учился там у Рассела и по причине своей очевидной гениальности, а равно и сумасбродства, быстро стал среди тогдашних студентов культовой фигурой. «Итак, бог прибыл. Я встретил его на вокзале в 5.15», — отмечает Джон Мейнард Кейнс в письме от 18 января 1929 года. Кейнс, в ту пору, пожалуй, крупнейший в мире экономист, случайно встретил Витгенштейна в день его возвращения в Англию. А тот факт, что тем же поездом из Лондона в Кембридж прибыл и старый друг Витгенштейна Джордж Эдвард Мур, много говорит о чрезвычайно тесной и, стало быть, чреватой толками обстановке тогдашних кружков.

Впрочем, обстановку в купе не стоит представлять себе очень уж непринужденной. Ведь и small talk, и сердечные объятия Витгенштейну были, по меньшей мере, не свойственны. Венский гений скорее имел склонность к внезапным приступам ярости, а вдобавок отличался крайней злопамятностью. Однединственное неловкое слово или шутливое политическое замечание могли привести к многолетней неприязни и даже к разрыву отношений — что неоднократно испытали на себе и Кейнс, и Мур. Тем не менее: бог вернулся! И радость была, соответственно, велика.

Однако гений, к тому времени сорокалетний, не имел ученого звания и к тому же оказался совершенно без средств. То немногое, что он сумел скопить за минувшие годы, было израсходовано всего за несколько английских недель. Осторожные вопросы, не готовы ли богатые родичи оказать ему финансовую помощь, Витгенштейн встретил резким протестом: «Будьте добры принять мое письменное заявление, что у меня не только есть целый ряд состоятельных родственников, но и что они дали бы мне денег, если бы я попросил. Однако я не попрошу у них ни пенни», — сообщает он Муру накануне своего устного докторского экзамена. Что же делать? Никто в Кембридже не сомневается в исключительном таланте Витгенштейна. Все, в том числе самые влиятельные персоны университета, хотят удержать его здесь и помочь ему. Но без ученого звания даже в семейной атмосфере Кембриджа институционально невозможно предоставить научную стипендию, а тем более постоянную должность, человеку, некогда бросившему учебу.

В конце концов, придумали такой план: пусть Витгенштейн подаст «Логико-философский трактат» как докторскую диссертацию. В 1921–1922 годах Рассел лично содействовал публикации этой работы и, чтобы обеспечить ее издание, написал к ней предисловие, поскольку считал труд своего бывшего ученика куда более превосходящим его собственные, столь же эпохальные работы по философии логики, математики и языка.

Поэтому не приходится удивляться, что, входя в экзаменационный зал, Рассел ворчал, что «ничего абсурднее в жизни своей не видел». Тем не менее: экзамен есть экзамен, и после нескольких минут дружеских расспросов Мур и Рассел все-таки перешли к некоторым критическим аспектам. Касались они одной из центральных загадок Витгенштейнова «Трактата», отнюдь не бедного на туманные афоризмы и мистические одностишия. Уже первая фраза произведения, строго упорядоченного по хитроумной десятичной системе, дает впечатляющий тому пример. Она гласит:

Мир есть всё то, что имеет место.

Однако и записи вроде нижеследующих тоже были (и остаются по сей день) для последователей Витгенштейна загадкой:

Как обстоят дела в мире, совершенно безразлично для высшего. Бог не открывает себя миру. Мистическое заключено не в том, как явлен мир, а в том, что он есть.

Несмотря на загадочность, главный импульс книги ясен. Витгенштейнов «Трактат» продолжает долгую традицию и стоит в одном ряду с такими трудами Нового времени, как «Этика, доказанная в геометрическом порядке» (1677) Баруха Спинозы, «Исследование о человеческом разумении» (1748) Дэвида Юма и «Критика чистого разума» (1781) Иммануила Канта. Все эти труды стремятся провести грань между теми предложениями нашего языка, что действительно наделены смыслом и тем самым способны быть истиной, и теми, что только лишь кажутся осмысленными и по этой причине вводят наше мышление и нашу культуру в заблуждение. Иными словами, речь в «Трактате» идет о терапевтическом участии в постановке проблемы осмысленного высказывания. Не случайно книга заканчивается тезисом:

То, о чем нельзя сказать, следует обойти молчанием.

И всего одной десятичной ступенью выше, под номером 6.54, Витгенштейн раскрывает свой терапевтический метод:

Мои суждения уточняются следующим образом: тот, кто понимает меня, в конце концов признает их бессмысленными, когда проберется сквозь них, по ним, над ними. (Он должен, так сказать, отбросить лестницу после того, как взобрался по ней.) Он должен преодолеть эти суждения, чтобы правильно увидеть мир.

Как раз к этому пункту и цепляется Рассел в экзаменационной беседе. Как именно это должно происходить — как, нанизывая бессмысленные суждения, помочь человеку правильно, даже единственно правильно увидеть мир? Разве в предисловии к своей работе Витгенштейн не подчеркнул, что «истинность размышлений, изложенных на этих страницах», представляется ему «неоспоримой и полной». Как такое может быть в работе, которая, согласно сказанному в ней же, почти сплошь состоит из бессмысленных утверждений?

Этот вопрос был Витгенштейну не в новинку. В первую очередь — из уст Рассела. За годы оживленной переписки он стал почти ритуалом в их напряженной дружбе. Стало быть, for old times sake Рассел снова поставил свой вопрос.

К сожалению, мы не знаем, что именно ответил Витгенштейн в свою защиту. Но можем предположить, что отвечал он, по обыкновению слегка заикаясь, с горящими глазами и с весьма своеобразной интонацией, походившей не столько на иностранный акцент, сколько на речь человека, который ощущает в словах человеческой речи особое значение и музыкальность. А затем, после нескольких минут запинающегося монолога, в постоянных поисках по-настоящему яркой формулировки (и в этом тоже своеобразие Витгенштейна), он в очередной раз придет к выводу, что сказал и разъяснил достаточно. Ведь просто невозможно растолковать всё каждому человеку. Ведь он так и написал в предисловии к «Трактату»:

По всей видимости, книгу эту поймет лишь тот, кто уже самостоятельно приходил к мыслям, в ней изложенным, — или по меньшей мере предавался размышлениям подобного рода.

Проблема заключалась лишь в одном (и Витгенштейн это знал): очень немногие люди (а возможно, вообще никто) когда-либо приходили к таким мыслям и формулировали их. Во всяком случае — не его некогда высокочтимый учитель Бертран Рассел, автор «Principia Mathematica», которого Витгенштейн находил всё же философски ограниченным. А тем более — не Дж. Э. Мур, известный как один из самых блестящих мыслителей и логиков своего времени, о котором Витгенштейн в доверительных беседах говорил, что «Мур — выдающийся пример того, сколь многого может достичь человек, не располагающий ни крупицей ума».

Как ему объяснить этим людям лестницу бессмысленных мыслей, по которой сперва нужно подняться, а затем отбросить ее, чтобы увидеть мир таким, каков он на самом деле? Разве мудрец из Платоновой притчи о пещере, однажды выйдя на свет, не потерпел неудачу, попытавшись объяснить увиденное другим ее пленникам?

На сегодня довольно. Довольно объяснений. Витгенштейн встает, обходит вокруг стола, благосклонно хлопает Мура и Рассела по плечам и произносит фразу, которая по сей день снится каждому философу-докторанту в ночь накануне экзамена: «Не расстраивайтесь, я знаю, вам никогда этого не понять».

На том спектакль и закончился. Муру досталось написать экзаменационное заключение: «По моей личной оценке, докторская диссертация г-на Витгенштейна — работа гения; и во всяком случае она удовлетворяет требованиям, необходимым для получения степени доктора философии в Кембридже».

В скором времени была предоставлена и стипендия. Витгенштейн вернулся в философию.

Проект реализуется победителем конкурса «Общее дело» благотворительной программы «Эффективная филантропия» Благотворительного фонда Владимира Потанина

Рубрики
Книги Рупор

Книга недели: «Три дыни в пустыне»

В издательстве дружественного книжного магазина «Циолковский» вышел новый поэтический сборник художника Александра Бренера: с подзаголовком «Рассказы в стихах». Он содержит в себе профанные рифмованные рассказы о странствиях и похождениях лирического героя в нынешней мировой пустыне. Это опыт анахронистического стихотворства, черпающего свой материал как у любимых авторов Бренера, так и в его собственных жизненных экспериментах, падениях и смехотворных ошибках. С разрешения издательства, публикуем несколько стихотворений.


скорпион


По пустыне идут бедуины…
Только я-то ведь не бедуин!
Почему же я тоже в пустыне?
И притом совершенно один.


Без верблюда, без всякой поклажи…
И без фиников, и без жены…
Не сварить мне и кофе здесь даже,
Хоть пески ох как раскалены…

В моей глотке слюна пересохла
И не кровь в моих жилах, а клей.
И душа внутри тоже заглохла,
Как в оазисе может ручей.


Что же делать? Бежать до Танжера?
Но Пол Боулз меня там не ждёт.
И иссякла давно уже вера,
Что спасенье от бегства придёт.


Но вдруг вижу: бежит скорпиончик!
Очень шустрый и весь наливной.
У него ядовитейший кончик
Загнут вверх — смертоносной иглой!

три дыни в пустыне


Три дыни в пустыне — на месте безвестном.
А кто их туда положил — неизвестно.


Три дыни в пустыне — три щедрых бакшиша.
Кому-то дарованых кем-то, кто свыше?


Три дыни в пустыне — три чудных гостинца.
Доставленных, может, по прихоти принца?


Три дыни в пустыне — три детских сюрприза.
Возможно, итог чумового каприза?


Три дыни в пустыне — три славных подарка.
Как раз то что нужно, когда очень жарко!


Три дыни в пустыне — три странных привета.
Похоже на чудо из Книги Завета.


Три дыни в пустыне — три штуки целебных.
Какая-то шутка зверушек волшебных?


Три дыни в пустыне — из мира иного?
А может быть, это три первоосновы?


Три дыни в пустыне… И правда прелестно.
А кто их туда положил — неизвестно.

вопросы молокососа к боссу


Ты, кто правит этим миром,
Почему ты мозгосос?


Почему торчишь кумиром,
Погружая всех в гипноз?


Почему по всем эфирам
Продаёшь слова вразнос?


Почему под стать вампирам
Молодёжь сосёшь взасос?


Почему ты правишь пиром,
От которого — понос?


И, свиным обросши жиром,
Всем показываешь нос?


И какой он — этот нос:
Крючковат или курнос?


Почему неутомимо
Создаёшь в мозгах психоз?


Почему неудержимо
Учиняешь здесь разнос?


Почему ты, пёс, в пустыню
Превращаешь лес и плёс?

Почему одним банкирам
Потакаешь в деле грёз?


Почему даёшь мундирам
Убивать людей вразброс?


Почему невыносимо
Стало жить, а, хуесос?


Почему везде проныры
И шпионства передоз?


Почему ориентиры
Ты лишь ложные даёшь?


Почему же ты, мудила,
Вечно лжёшь, гнетёшь и прёшь?

***

Почему бы тебе с миром
Не подохнуть среди роз?


Почему старпером сирым
Ты не впал ещё в склероз?


И когда же ты в сортире
Упадёшь в говно — по нос —


Хоть крючком он, хоть курнос:
Бесполезный пылесос.

боль


Ночь пришла — и больно, больно!
Почему? Ответа нет.
Но мерещится невольно:
Эта боль — на всё ответ.


А на что конкретно, парень?
А на то, что жил как жил!
Почему ты так бездарен
В этой жизни, милый, был?

Почему? А потому что!
Уродился уж такой!
Ворошить всё это скучно…
Спи, парнишка дорогой!


Спи и не тужи напрасно,
И сердчишко не терзай!
Спи, мальчишка мой прекрасный!
Спи — от боли ускользай!


Но не спится… Больно! Больно!
Почему? А потому!
Сам ведь знаешь, малахольный:
Жизнь без боли ни к чему.


Ну тогда дай волю боли!
Свои раны береди!
Сыпь на них побольше соли!
И не бзди — не спи — а бди!

подарки


Ты помнишь? В детстве, в Луна-парке,
Чехословацкий лоботряс
Нам сделал странные подарки —
Колечко и стеклянный глаз.
Колечко сразу ты надела…
Я встал, стекляшкой поражён…
И — удивительное дело! —
Весь мир был вмиг преображён.
Исчез и Луна-парк, и люди —
Остался только звон и свет.
(Когда мы думаем о чуде,
Нам до качелей дела нет.)
Кольцо сияло неподкупно —
Хранитель чудный, не слуга.
А глаз стеклянный целокупно
Взирал — как звери на снега…
Да, мало в этой жизни надо
Нам, детям — мудрым дуракам.
Ведь сердце радоваться радо
И самым жалким пустякам.
Какой-нибудь цветок поманит,
И думаешь: «Благая весть!»
И мир опять живым предстанет,
А не убитым, как он есть.

Рубрики
Книги Рупор

Книга недели: «Как написать сценарий мультфильма»

С 13 по 22 августа на острове Свияжск проходит фестиваль дебютного документального кино «Рудник». После пандеймийной онлайн-версии традиционного события, на остров снова съехались режиссеры со всей страны, чтобы учиться в Школах документального кино и анимации. Поэтому мы выбрали книгой недели работу преподавателя Миши Сафронова «Как написать сценарий мультфильма» — рассказ об особенностях сценаристики анимационного кино. С разрешения издательства «Сеанс» публикуем отрывок из главы «Правда или вымысел» о том, что же такое документальная анимация.


В 1975 году вышел художественный фильм Андрея Арсеньевича Тарковского «Зеркало». Через четыре года, в 1979 году, вышел анимационный фильм Юрия Борисовича Норштейна «Сказка сказок». Впервые и в художественном кино, и в анимационном кино появились очень личные фильмы, в которых авторы рассказывали историю своей частной жизни. В 2000-х годах в театре оформилось направление вербатим (то есть документальный театр), а в анимации — документальная анимация. Если бы «Сказка сказок» появилась сейчас, то ее отнесли бы к документальной анимации. В чем же отличие документальной анимации от какой-либо другой? Зачем выбирать именно такую форму для истории?

Во-первых, истории в доканимации не придуманные, а реальные, основанные на «документе». Основой может стать событие, свидетелем которого был или автор, или множество людей, потому что это событие широко освещали СМИ. Но еще острее и интереснее, когда автор рассказывает о событиях его собственной жизни, рассказывает про свой внутренний мир, рассказывает не как свидетель, а как главный герой. Во-вторых, истории в доканимации драматичны. Форма анимации иллюзорна и условна, и если столкнуть ее с предельной обнаженной реалистичностью и документальностью содержания, то это столкновение уже рождает художественный образ, производит впечатление на зрителя. В-третьих, это сложные истории, не простые. Доканимационные истории требуют расследования, требуют погружения на самое дно бездны, будь то личная история или общественная.


Однако возникает вопрос — не только в доканиамационной истории, но в любой истории автор говорит про себя, даже если рассказывает историю Гадкого утенка или Раскольникова, в чем тогда отличие одного рассказа от другого? Именно в степени обнажения. Выбирая самого себя героем своей истории, автор должен преодолеть собственные страхи, чтобы увидеть ту часть себя, встреча с которой драматична и причиняет боль. Именно поэтому у автора, как и у любого человека, есть страх перед этой встречей с самим собой. Именно отсюда возникает самообман как защита от таких встреч. Поэтому личные истории в доканимации самые пронзительные. И выбирая такую форму, автор понимает, на что он идет, — не просто на создание фильма, а фильма, в котором он становится главным героем. Есть предположение, что авторское кино рождается из боли. Я уверен, что в этом много правды. У каждого из нас есть своя «больная» история, и в жизни степень близости людей в общении будет определяться в большей степени не чувством юмора, а открытостью и искренностью, возможностью раскрыться другому человеку, рассказать ему свою личную «больную» историю. История про самого себя — очень интимная история, и не всякий автор сможет сделать из такой истории фильм.


Более отстраненная, но тоже очень острая авторская позиция, когда автор рассказывает историю как будто от лица человечества — существует какое-то явление или произошло какое-то событие, которое нельзя игнорировать никому, не только автору. Фильм открывает глаза не на внутреннюю жизнь конкретного человека, а как будто на внутреннюю жизнь современного человека вообще. Тогда зритель становится участником фильма, зритель уже не может быть просто наблюдателем, фильм требует от зрителя его позиции, его отношения, его участия. Итак, выбор жанра доканимации может быть оправдан в первую очередь личной историей, общественным явлением или событием, драматической остротой.


Если доканимация — это острая анимация, которая трогает и провоцирует зрителя, то как достичь этого эмоционального напряжения при том, что в фильме нет живого актера и его эмоций? В первую очередь именно с помощью драматургии. За самым абстрактным изображением (внешний мир) скрываются настоящие, конкретные, не абстрактные чувства (внутренний мир). Если вскрыть драму и противоречие отношений героя с самим собой, с другими героями или с миром в целом, то это не сможет не задеть за живое. Зрителя может рассмешить герой-треугольник, но тот же герой-треугольник может и заставить зрителя плакать. Выражение подлинной драмы героя через предельно условную форму обнажает чувства. Будь то анимация или кукольный театр, такое сочетание подчеркивает противопоставление формы и содержания, отбрасывает необходимость правдоподобности и усиливает выразительность.


Один из эмоционально сильных доканимационных фильмов — японский фильм Янтун Чжу «Корова в кружке» (2014). Автор рассказывает свою личную историю о том, как в детстве, когда ей было четыре года, папа говорил ей, что на дне ее чашки с молоком есть корова. Папа говорил так, чтобы героиня допила молоко до конца. Героиня выпивает молоко, но на дне чашки коровы нет. И ребенок в этой истории узнает окружающий мир через ложь, постепенно перестает верить словам отца, потому что он все время ее обманывает. В конце фильма героиня уже выросла, стала взрослой, живет отдельной жизнью, заезжает проведать старого отца и слышит от него простой вопрос: «Как твои дела? Все ли хорошо?». Героиня отвечает, что все хорошо, хотя в этот момент понимает, что она обманывает отца. На этом история заканчивается. Оказывается, что лишь обозначив драму героини и задав несколько непростых острых вопросов, автор может не только впечатлить, но и задеть зрителя, заставить сопереживать, сочувствовать, испытывать ту же боль, что испытывает автор. В этой истории большое негативное пространство, то есть пространство воображения для зрителя. И именно переживая ту недосказанность, которая есть в фильме, зритель включается в историю сам, заполняет своим опытом и своим сердцем все, что осталось за кадром.


Первое же задание, которое я даю студентам на сценарном курсе, — написать самую интересную историю из своей жизни. Она должна быть короткой и личной. Вчера я в очередной раз получил такое задание от студента и прочитал историю о школьнике, которого отец впервые застал за курением. Отец не стал ругать сына, а сказал, что люди, которые курят, умрут раньше остальных. Мальчик перестал курить, но вскоре случайно застал отца за курением. В этот момент он сильно испугался и подумал, что отец скоро умрет. В этой простой короткой истории прекрасная драматургия, потому что всего в нескольких событиях раскрываются большие и яркие темы. Как и в фильме «Корова в кружке», возникают темы лжи, доверия и отношений с родителями, но дальше идет неожиданный драматургический поворот и возникает тема смерти. Всего несколько событий раскрывают перед зрителем огромный, сложный и хрупкий внутренний мир героя. Оказывается, что есть какие-то универсальные, архетипические темы для любого автора и зрителя, которые достаточно лишь выявить, чтобы вызвать сильный эмоциональный отклик. В такой список будут попадать отношения с родителями, страх, дом, обман и самообман, любовь, смерть, предназначение, борьба и так далее. А базовым архетипом любого разговора со зрителем или с самим собой будет одиночество. Именно из одиночества как матрицы внутреннего мира человека прорастают все остальные острые темы и вопросы.

Еще один важный вопрос, которого необходимо здесь коснуться: как устроен механизм сочувствия зрителя? Как зритель сочувствует герою, а стало быть, и автору? Откуда берется эта связь, эта эмпатия и за счет чего она достигается? Можно предположить, что у автора и у зрителя изначально есть одна общая боль, которая хорошо им знакома. И автор, и зритель прячутся от этой боли, потому что боль никто не любит (несколько спорное утверждение, но не будем углубляться). Но именно если посмотреть в глаза своим страхам, можно немного вырасти над самим собой, выдавить еще несколько капель своего внутреннего раба. Автор набирается смелости и идет в огонь, вскрывает свой внутренний мир, обнажается сначала для себя, потом для других и показывает свое чувствилище, чтобы увидеть, где больно. И таким образом автору удается выразить то, что не смог выразить зритель. Зритель боль чувствует и вслед за автором ему приходится заглянуть уже в свое чувствилище. Таким образом, автор помогает зрителю встретиться с самим собой. Зритель благодарен автору за эту встречу.

Рубрики
Книги Рупор

Книга недели: «Идеальный шторм»

Кризис — это идеальный шторм: внутренние проблемы обостряются под влиянием внешних факторов и резонируют так, что необходимо их срочно решать. Этот шторм (и попытку выбраться из него) подробно описывает в своей работе психотерапевтка Елена Сигитова. Эта книга может стать вашим настольным пособием по выходу из кризиса: помимо теории (довольно, впрочем, прикладной), там много заданий, упражнений и методик. Книга написана на основе вебинаров, которые Сигитова вела для тех, кто столкнулся с психологическими проблемами, вызванными пандемией. С разрешения издательства «Альпина Паблишер» мы публикуем главу «Почему нам так тяжело?»


Всё нижеописанное — сумма моих наблюдений за процессами и общественными трендами, связанными с проживанием различных кризисов. Я приглашаю вас тоже подумать вместе со мной о том, что ещё вы заметили в собственном кризисе. Не обязательно делать это так академично и последовательно, как я. Вы можете выражать свои мысли как угодно, потому что это просто обычная жизнь.

Вот несколько причин того, почему мы очень сильно и эмоционально реагируем на кризисы:

1. Нарушение непрерывности бытия. Оказывается, нам важно ощущать, что мы сами и мир стабильны и ничто не собирается разрушаться или исчезать. Мы просыпаемся утром, спускаем ноги с кровати, и там, куда мы встаем, есть пол. Мы идём в ванную, смотрим в зеркало и видим там того же человека, что и вчера. Если сейчас у нас что-то болит или идёт необычно, потом оно пройдёт и всё вернётся на круги своя. Вот это чувство незыблемости мира и самих себя очень важно, потому что составляет базовую опору. К сожалению, любая ситуация кризиса резко и неожиданно выдёргивает из-под нас эту непрерывность, незыблемость и опору. Наше ощущение мира меняется, и сам мир становится совсем другим — зыбким, дрожащим. Меняется самая обычная, ежедневная жизнь, а вовсе не какие-то экстремальные параметры. Меняемся мы сами, наши реакции, то, как мы всё это переживаем, и мы перестаем быть в себе уверены. Большая проблема любого кризиса состоит в том, что чувство опоры у кого-то совсем исчезает, а у кого-то сильно расшатывается и вот-вот исчезнет.

2. Возвращение к базовым уязвимостям. У всех людей есть то, что называется «трещины в фундаменте»: у кого-то детская травма, у кого-то своеобразный семейный опыт, у кого-то с генетикой особая история, кто-то тревожный, а кто-то болеет и т. д. В общем, у всех есть какой-то багаж, с которым мы приходим во взрослую жизнь: у кого рюкзачок, а у кого и целый чемодан. Обычно даже если и есть что-то болезненное или плохое в этом чемодане или рюкзачке, там всё более-менее нормально упаковано. Это значит, что мы можем идти по жизни и наш багаж и его содержимое не будут сильно нам мешать. Кризис приводит к взрыву в рюкзачке или чемодане. Наши базовые сложности и проблемы вылетают оттуда на большой скорости, и мы снова сталкиваемся с ними нос к носу. Наверное, есть люди, которым в кризисе везёт не так уж сильно удариться о свои уязвимости, но таких меньшинство. То, что обычно происходит, — это практически универсальный опыт: люди массово стукаются и ранятся о те самые ступеньки в своём развитии, с которыми в общем-то всю жизнь до этого и боролись или пытались справиться. Например, у вас плохо получается горевать, — вот вам 500 кг горя, так как кризис связан с утратой привычного уклада жизни. Вам мешает склонность к тревоге? Вот вам ещё больше тревоги, так как в кризисе много неопределённости. Иметь базовые уязвимости — это общечеловеческая трагедия. И это часть проблемы любого кризиса, когда базовые человеческие уязвимости обнажаются, как бы хорошо они ни были проработаны. Кризис нас к ним неизбежно возвращает, и мы снова не знаем, что делать.

3. Потери, горе и расставания. У многих людей в кризисе запускается процесс расставания с привычным ходом вещей, с какими-то важными штуками в жизни. То, что мы переживаем, когда что-нибудь утрачиваем, — это горе. Вообще горе — это очень трудно, даже если мы точно знаем, зачем оно и почему, даже если умеем это горе проживать. Прощаться в любом случае очень больно. И поэтому основная проблема горя (в том числе в кризисе) состоит в том, что от него нет таблетки. Самый эффективный способ справиться с горем — это его прожить. Человечество, к сожалению, плохо умеет это делать. Раньше, в древние времена, было много всяких ритуалов и прочих полезных идей, которые людям помогали проживать горе и прощаться. Сейчас, в цифровую эру, мы от этого очень далеко отошли и в целом сильно изолированы друг от друга. У нас появилось много других процессов, без сомнения полезных, но вот с проживанием горя у нас всё ещё совсем беда. Нам так же трудно с горем, потерями, расставанием, как и две, три, пять тысяч лет назад. И любой кризис, к сожалению, многое у нас отнимает. Даже если не всё из этого отнятого было нам так уж важно, всё равно мы вынуждены переживать, прощаться, горевать об утраченном, и это действительно огромная трудность, без преувеличений.

4. Неопределённость и отсутствие контроля. Этот пункт, наверное, в чём-то вытекает из предыдущего. В кризисе базовые опоры шатаются, становится слишком много неуверенности, и долгое время ничего не понятно. Что будет дальше? Как мы будем жить, как будем работать? Как всё это будет выглядеть? Что будет в следующем году? А через пять лет? Увы, даже если вы уже сколько-то пробыли в этом кризисе, вы можете всё ещё не знать, что дальше. Неопределённости так много, что, даже если вы маньяк-педант с тотальным контролем, всё равно вам может быть очень страшно и тревожно. Обычному человеку не под силу переварить столько неизвестности. Кризис, как мы с вами разбирали в первой заметке, — это поворотная точка, после которой становится или лучше, или хуже, но мы не знаем, как именно будет. И выдерживать это незнание очень трудно.

5. Страхи и угрозы для будущего. Это о том, о чём я упоминала в первой заметке, — о неотъемлемом свойстве кризиса. Кризис всегда представляет угрозу для того ценного, что у нас есть. Поскольку мы не знаем, что и как будет дальше, то предполагаем, что, возможно, будет хуже, глобально или локально. Мы чего-то лишимся, что-то станет совсем по-другому. Чего только люди не переживают в связи с этим! Любой крошечный момент и параметр вашего личного кризиса может содержать в себе угрозу для будущего. На самом деле угроз намного больше; они буквально на каждом шагу, и это тоже та точка, в которой нам очень трудно, ведь любая угроза означает вероятность чего-то плохого. Иногда, к сожалению, эта вероятность видна невооружённым глазом. Если человек потерял работу (частое явление в кризисе), то у него определённо грядёт плохой период. Если он постоянно срывается, истощен ментально и морально, то всё уже плохо и, возможно, будет хуже. Всё это — угрозы для будущего. Правда, не ясно, что будет дальше, и будущее не видится в хорошем свете.

6. Смещение нормальности. К сожалению, в любом кризисе мы постепенно перестаем понимать, что нормально, а что нет. Поступает много противоречивой информации, и мозг производит множество быстрых оценок и переоценок в попытках маркировать что-то новое как нормальное или ненормальное. Дополнительно к этому вороху нового, которое надо маркировать, люди перестают понимать, нормально ли, например, что они так реагируют? Нормально ли, что кто-то саботирует опасность и изменения, а кто-то вообще отрицает кризис? А кто-то по-особенному себя ведёт и чувствует? Смешались в кучу кони, люди. Всё это — нормально? Нормальность — это условность, конечно, но обычно нам удаётся договариваться. Обычно мы можем в каких-то пределах, пусть и минимальных, определять, что нормально, а что нет. И вот в кризисе мы разом теряем способность это делать.

7. Актуализация агрессивных и деструктивных процессов. У людей, конечно, есть базовая агрессия, которая никуда не исчезает, но в кризисе её как будто резко становится больше и она отовсюду лезет. То, что раньше как-то удавалось сдерживать, контейнировать в самих себе или между людьми и группами, — все эти сдерживающие элементы вдруг слетели, и агрессия вылилась наружу, в мир. Если кризис не только личный, но и глобальный, то агрессия может идти и со стороны властей. Но и без властей всё сложно: обычные люди в кризисе теряют терпение и начинают налетать друг на друга: а вы то, а вы сё, а вы те, а вы эти. Это, с одной стороны, закономерно, потому что каждый боится так, как умеет. Некоторые умеют бояться через агрессию. К сожалению, даже если вы лично не являетесь мишенью для чужой агрессии, её присутствие рядом создает дополнительную угрозу. Просто страшно становится: до чего же мы ещё дойдём? Вещи будем бить и ломать? Люди станут бросаться друг на друга? В общем, этот пункт про то, что в кризисе часто происходит невольная легализация агрессии на всех уровнях — личном, общественном, иногда государственном. И чем больше по масштабу кризис, тем больше агрессии. Это важный элемент кризисного пазла. Когда мы в кризисе, мы в чём-то начинаем себя вести совсем как первобытные люди. Это закономерно, но очень грустно и часто страшно.

8. Экспозиция уязвимости. Я не знаю, насколько это название корректно, но мне кажется, что люди в кризисе вдруг понимают, насколько они (мы) хрупки. Условно, вот какая-то ежедневная мелочь — как она, оказывается, может на всё влиять! Как много значит обычное переживание, действие, рутина. Как легко может человек умереть, — это же уму непостижимо! Обычно мы пребываем в иллюзии относительно своей хрупкости. Мы в себя верим, мы такие вроде нормальные, крепкие, здоровые и немножко даже бессмертные. Даже если и есть в нас что-то некрепкое, мы с этим живём спокойно, мы эту хрупкость не переживаем и не помним ежеминутно. А любая кризисная история ставит нас в ситуацию, в которой мы с ужасающей точностью понимаем, как всё вокруг нас и внутри нас хрупко и зыбко. Не только лично мы ужасно хрупкие, но и, например, экономика тоже очень хрупка. Природа хрупка. Отношения хрупки.

Весь мир странным образом хрупкий, короче говоря. С такой хрупкостью мы не имеем дела в обычной жизни. Имеют с ней дело только носители серьёзного личного опыта — кого-то рано потеряли или сами тяжело болеют или болели. У большинства людей этого опыта в норме нет. А в кризисе — есть. То есть хрупкость, уязвимость, бренность всего нашего существования — это то, что мы получаем вместе с кризисом.

9. Темп. Кризис — это слишком много слишком быстрых изменений подряд. Нас сносит водопадом. Мы, может быть, что-то и успели бы переварить, если бы всё менялось хотя бы раз в месяц, а не чаще. Но таких медленных кризисов просто не бывает. Наша психика высокоадаптивна, но, когда всё меняется не просто каждую неделю, а каждый день, когда вы вечером засыпаете, а утром просыпаетесь и вокруг всё иначе… И эти изменения не кончаются. Когда кризис завершится и даже если всё пойдёт по очень хорошему сценарию, такому, что вы будете понемногу возвращаться к обычной жизни, — у вас снова будут слишком быстрые изменения, хоть и в обратную, хорошую сторону. В любом случае это стресс, пусть и позитивный, — он существует. Короче, суть этого пункта в том, что, если в кризисе идёт слишком много слишком быстрых изменений за единицу времени (а в кризисе почти всегда так и есть), человек перестает понимать происходящее, перестает успевать за событиями и в какой-то момент теряет адаптацию.

10. Травма и ретравма. Травма — это по определению что-то настолько большое и сильное, что человек технически не может с этим справиться без повреждения психической структуры. Ну вот, допустим, шёл-шёл человек, и на него упала бетонная плита весом 200 кг. Может ли он с этим справиться без повреждений? Нет. Если плита его не убила, то, скорее всего, повредила его тело, и довольно сильно. Соответственно, травма — это что-то, что по определению не может не оставить следа. Психологическая травма — это аналог бетонной плиты, но не для тела, а для психики. Что-то, с чем человек не смог справиться имеющимися ресурсами и силами своей психики. Травмы, конечно, имеют свойство зажи- вать, с помощью специалистов или без них. Точнее, травмы, как правило, имеют тенденцию к зарастанию, потому что никто не хочет вечно жить в боли. Поэтому травмы заживают. Любой кризис, к сожалению, многих ударяет по старым травмам. Частично это то, что я уже упоминала в пункте 2, — возврат к базовым уязвимостям. Но иногда у людей есть травмирующий опыт и помимо базовых уязвимостей. Например, у выходцев из СССР есть опыт разнообразных ограничительных и карательных мер: репрессии, закрытые границы и т. д. Этот опыт существует в памяти народа. То, что некоторые государства в кризисе становятся очень агрессивны по отношению к своим гражданам, вызывает к жизни старые травмы: ведь неизвестно, до какой степени агрессивности может дойти власть в своих ограничениях, и это очень тревожит и пугает. А если обратиться к современной России, то в её короткой истории тоже уже были и серьёзные экономические кризисы, и годы, когда всё рушилось и люди лишались всех своих сбережений. Это тоже у многих из нас хранится в памяти, некоторые и сами это пережили, а у некоторых через это прошли родители. Подобные воспоминания могут быть лично вашей ретравмой, несмотря на то что напрямую с причиной вашего кризиса они не связаны, а лишь задевают старую мозоль. Ретравма — это когда человек снова чувствует боль и угрозу, которые он уже когда-то пережил. То есть уже один раз справился, как мог, — а воспоминания остались. Текущий кризис часто намекает нам, что снова будет то же самое. Как будто всё старое подступает снова, и непонятно, что делать, ведь прошло время, мы забыли все лайфхаки и хитрости, мы уже не справимся заново, нам просто будет плохо, и всё. Ретравма означает, что мы снова чувствуем себя так, будто оказались под бетонной плитой. Ретравмы — тоже часть проблемы в любом кризисе. К сожалению, они болят так же, как и травмы, поэтому так и называются.