Рубрики
Рупор Смена

Комбинат памяти

«Рупор “Смены”» публикует «Комбинат памяти» арт-журналиста Владимира Серых — эссе, в центре внимания которого оказывается любительская фотография, найденная в домашнем архиве, а также ворох текстов, которые также сопровождаются фотографиями. Среди этих работ можно обнаружить роман «Запас табака» Дмитрия Дергачева, проиллюстрированный художницей Александрой Паперно и изданный в ЦСК «Смена». Первая публикация эссе состоялась в сборнике короткой прозы «Время обнимать и уклоняться от объятий», подготовленном командой 6-й Уральской индустриальной биеннале современного искусства».

Так же как я не хочу редуцировать свою семью к Семье, не хочу я сводить и свою мать к Матери.
Ролан Барт. Camera Lucida

В день отъезда в Москву я отправился навестить бабушку. На тот момент она уже болела ковидом, увидеть ее можно было лишь с улицы: купленный в начале нулевых актовый зал на первом этаже общежития был переделан под нужды новых жильцов, моей бабушки и дедушки. Так появилась квартира-кунсткамера, заставленная цветами, странными статуэтками, торшерами, с огромным ковром, изображающим не то валькирию, не то скандинавскую богиню (благо четырехметровые потолки позволяли повесить на них что угодно). Увидеть бабушку можно было лишь через зарешеченное окно кухни — сначала она выглянула, чтобы посмотреть на меня, а затем стала заползать в темноту, лишь ее бледное лицо кое-как вырисовывалось из глубины комнаты. Болезнь совершенно измотала ее, поэтому ей стало плохо — то ли от избытка чувств, то ли от общей истощенности. Зацепившись за решетку, я едва мог видеть, как она сползает к стулу. В этот момент, к счастью, в квартиру забежал дедушка, а потом приехали врачи. Мне же пришлось вернуться к привычному течению жизни — собраться в аэропорт, вернуться в Москву и вновь окунуться в привычную рутину.

Бабушке повезло. Она выкарабкалась. Недавно мы рассматривали с ней архив фотографий — помимо остальных жемчужин (а в семейном архиве каждый объект — жемчужина, будь то фотография, письмо или детская поделка) в ней нашлось старое фото бабушки. На нем молодая и красивая девушка, примерно 14–16 лет, отрешенным взглядом смотрит в пустоту. Неизвестно, почему оно было порвано на клочки. Потом, очевидно, его собрали заново. В левом углу печать Азовского горпромбыткомбината, в котором можно было найти хозяйственные товары, подшить брюки или отремонтировать часы и, помимо всего прочего, сделать фотографию. Я не узнал бабушку — оказалось, в молодости она была совсем иной.

Здание бывшего быткомбината все еще стоит на месте — оно пришло в упадок, внутри лишь пара ателье, магазины стиральных машин и что-то еще — все такое же неприметное. Сейчас фотопортрет можно сделать за десять минут в любом районе, в прошлом же приходилось тащиться на другой конец города. Фотографии печатались поточным образом — люди приходили, прихорашивались, отправлялись в будку, потом вновь возвращались за снимками. В советское время многие вещи были поставлены на поток — в их числе память.

Изначально этот текст задумывался как строгое и холодное эссе о странной амбивалентности, которая укоренена в природе фотографии, об опыте узнавания и неузнавания, о тех текстах, которые производятся до или после щелчка затвора: заметках и посланиях на обратной стороне фотографии, устных или письменных рассказах об изображениях. Приступая к нему, я все больше задумывался об очевидной неудаче, которая маячила на горизонте, — сшивать разные тексты в один, прыгать от одного имени к другому, чтобы разоблачить мнимый авторитет фотографии (будто бы он не был разоблачен заранее, в том числе усилиями упомянутых дальше авторов и художников), надеяться на удачные параллели, которые обязательно всплывут, стоит лишь поставить несколько текстов в один ряд. Но вместо них появилась фотография бабушки, более близкий и родной объект, напоминающий о провале фотографического изображения, уловке глаза и химических реакций, — а в голове продолжали всплывать тексты, имена, фамилии и слова, которым тоже нельзя верить.

Первым на ум, конечно, пришел Винфрид Зебальд. В романе «Аустерлиц» есть фраза, отлично описывающая это странное ощущение от фотографического изображения или, вернее, от текста, который всегда его окружает: «…когда мы на что-нибудь смотрим, нам представляется все уже поблекшим, поскольку самые прекрасные цвета и краски успевают к этому моменту померкнуть, и что в действительности настоящий цвет можно обнаружить только там, где его никто не видит, в подводном мире, на самой глубине».

Фотографию бабушки я видел и раньше, но узнавания не происходило — фотографическое изображение было лишено текста, подстрочника, указателя на реального человека.

Черты ее лица на фото будто бы намеренно сглажены, она сидит в позе, которая не выдает ее причастности к моей семье. Без ее подсказки я вряд ли бы догадался, что нас отделяет друг от друга одно поколение в лице моей матери. И так снимок — индексальный объект, если вновь вернуться к холодному и формальному подходу, уйдя от лирического переживания, — теряет свою сущность, способность указывать на предметы и людей. Происходит неузнавание.

В тексте Зебальда подобный слом обнару живается в середине книги, когда на странице внезапно возникают люди, — и читатель задается вопросом: как сложилась судьба этого мальчика, который безучастно смотрит на нас с обложки книги? Этот ребенок повторил судьбу книжного героя? Или он и есть книжный герой? Или, может, его связь с текстом фиктивна? Зебальда уместно представить тем самым фотографом, который ск у чает за фотоаппаратом в быткомбинате, раз за разом снимая слепки с желающих. В его сумке план города, расписание электричек, альбом с помятыми фото и ворох слов, которые накидываются на изображение, пробуя его на зубок. Среди его посетителей и моя бабушка, эта молодая и едва представляющая свое будущее советская школьница. Щелчок. И сюжет расходится в разные стороны — в одном случае она взрослеет, поступает в кулинарный колледж, отказывается от карьеры врача в Костроме, встречает дедушку, расходится с первым мужем, рожает мою мать, затем моего дядю, бросает работу, ведь появляюсь на свет я — беззащитное существо, требующее нечеловеческой заботы. В какой момент Зебальд вспомнит об этом фото? Придумает шаг в сторону — может, эта девушка должна была все-таки собрать волю в кулак и стать врачом? Отказаться от меня в пользу работы или сохранить первый, болезненный брак? Разговор о фотографии превращается в список риторических вопросов — ее утопическое восприятие в качестве документа (как будто оно когда-то было таковым!) исчезает. Кто знает, мог ли бы я узнать свою бабушку на этом израненном фото, лежащем на самой глубине семейного архива?

Память не капустка. Память не подсолнух. Память покрыта рыбной чешуей или змеиной кожей, память похожа на импортное немецкое одеяло, которое привез отец из-за границы, — расчерченное на красные, черные и желтые прямоугольники. Еще одно доказательство моего детства. Семейные фотоальбомы — это в какой-то степени к унсткамеры, в которых собираются очень странные экспонаты: люльки, одеяла, портреты, ковры на стенах, проводы, дни рождения, детские игрушки и случайные люди. Если последние больше не соответствуют духу коллекции, то легко изгоняются из нее ножницами или ножом, — фотография рада любому вниманию и с легкостью капитулирует перед острыми предметами. В обратном случае она легко склеивается заново, обнимает потерянные кусочки. Все собирается и уничтожается в хаотичном порядке, будто бы сами фотографии живут собственной жизнью.

Память — одна из тех единиц товара, что не поддается государственному планированию. Кто знает, сколько людей зайдет за новым снимком сегодня, кто знает, сколько памяти произведет этот скучающий фотограф, который без устали занимается воспроизводством образов?

Оказавшись в заточении, Катя Хасина разобрала семейный архив — и вновь неузнавание. «Замкнутость, в которой мы оказались сегодня, отлична от вымолчки, которую мы выбирали в некоторые дни» — так называется ее эссе, в котором текст вновь вопрошает фотографию. Мальчик с черным лицом, откуда ты взялся? А ты , мутное создание, откуда взялось? Похожее я переживал, листая свой семейный архив. Бабушка с улыбкой смотрит на моего дядю или на его сына, который появится на свет через несколько десятилетий, — настолько они похожи. Рядом незнакомая мне девочка и, возможно, ее мама. Я не узнаю окружение, оно лишь напоминает бесчисленные дворы города, на месте которых еще не появились многоэтажки. Незнакомые лица внушают недоверие, вдруг эта фотография попала сюда по случайности, а на ней не бабушка вовсе, не мой дядя — кто сможет разобрать на этой мутной ряби знакомые черты лица? Узнавание было бы невозможно без речи. В моем случае — без речи бабушки, которая заботливо расставила все точки над i, опознав саму себя, своего сына, подругу и ее дочку. Фотографическое изображение странным образом требует особой заботы, усилия расшифровки, угадывания и разгадки ребуса. Хасина копается в незнакомых лицах и пишет:

«Мне хотелось извернуть эти фотографии к себе, сделать их прописями…» В желании прочесть фотографию, повторить ее контуры, превратив в буквы, есть что-то от детского желания рисовать каляки-маляки. Фотографическое изображение намекает на детство, шалость, игру. В тексте Хасиной слова в какой-то момент исчезают, и вот она уже сама теряется перед ворохом изображений, ставящих в тупик и читателя, и пишущего, которому приходится отойти в сторонку, дать слово фотографирующему — этому странному человеку, который случайным образом взводит затвор в нужный момент и силком захватывает изображение. Смотреть на фотографию — значит постоянно задаваться вопросом, кто же стоит за линзой камеры. В случае художественных изображений этот вопрос стоит особенно остро, но задумываемся ли мы об этом, листая старые семейные фото? Это зрение диссоциативно, у него нет автора — лишь намек на посторонний взгляд, который почему-то воспринимается как данность.

Кто же он, этот странный незнакомец?

В редкие моменты мы знаем его или ее имя — это становится очевидно в силу определенных обстоятельств. На празднике в кадре не хватает дедушки, вероятно, он и прячется за фотоаппаратом. На прогулке лишь я внутри коляски — мама решила ухватить момент. Или она таинственно стоит у киоска, кутаясь в пальто, — папа сделал первый кадр на первую мыльницу. С появлением последней (и появлением возможности фотографировать в любом месте и в любое время) быткомбинат разросся до невиданных масштабов. Ему стало тесно в стенах, обитых дешевой советской плиткой, в пределах пригорода, в пределах одной каморки, в которой без устали трудился фотограф. Госплан по производству памяти был перевыполнен.

Сегодня снимки на пленку по большей части стали экзотическим увлечением молодых людей, которым не хватает присутствия в их жизни артефактов — неких объектов, которые можно сложить в коробку, спрятать между страниц книги и в редкие моменты вытаскивать наружу. Съемка на аналоговые камеры сегодня, когда дело касается любительских опытов, — своего рода искусственная ностальгия по непрожитым кускам прошлого, в которых родители, бабушки или дедушки имели возможность оставлять материальные следы своего существования. В «Запасе табака» Дмитрия Дергачева раз за разом проигрывается это болезненное переживание прошлой жизни: герой переезжает в комнату покойного отца, пытается реконструировать его быт, увлечения, книги, которые он мог читать, маршруты, по которым он мог ходить. Иллюстрации Саши Паперно, снятые на пленку, обнажают здесь сам механизм работы памяти. Они появились буквально в пределах ее собственной студии — карты, распечатанные снимки, развороты книг, заметки разбросаны по небольшой комнате и заново переведены в изображение. В этом методе вновь обнаруживается слабость фотографии — ее беззащитность перед повторным воспроизведением. Паперно фотографирует уже готовые изображения, репродуцирует заново то, что было репродуцировано раньше: фотографии, графику, карты и так далее.

На смену фотолаборатории в быткомбинат пришли копировальные машины, которым скармливают изображения, а они с педантичной точностью пытаются их воспроизвести. В одном углу слышится звук задыхающегося принтера — зажевал бумагу. Из другого выползают будто бы выцветшие фотографии — кончается краска. Из третьего — выходящие за поля изображения. В быткомбинате пахнет краской, слышны стенания сотрудников и недовольства заказчиков — и на лице случайно зашедшего сюда Ролана Барта красуется ухмылка: ведь трубка больше не похожа на трубку, а от «любовной и мрачной неподвижности ничего не осталось».

В мастерскую к Паперно (вместе с другими студентами) я попал в тот момент, когда на ее стенах все еще висели «иллюстрации» из книги. Они напоминали, скорее, план работы, референсы и случайные образы, которые художнице зачем-то понадобилось держать перед глазами. Это случилось до прочтения романа Дергачева. Они не воспринимались как иллюстрация, как (будущее) фотографическое изображение — текст вновь напоминал о себе, о своем присутствии и той власти, которой он обладает по отношению к визуальному образу. В день посещения ее мастерской я упустил эти кусочки книги, висящие на стенах. Паперно перевела эти скомканные свидетельства быта в чужую историю. На одной из иллюстраций, занявших весь разворот, висит репродукция «Северного Ледовитого океана» Каспара Давида Фридриха, справа — стеллаж с глобусами наверху. За его стеклянной дверцей — зернистая фотография с усатым мужчиной и едва различимым силуэтом девочки (самой художницы, впрочем, я могу ошибаться, ведь фотография — известная обманщица). Каким образом все эти элементы попали на фото и кто эти люди — картографы, художники, писатели и фотографы?

Я вновь возвращаясь к семейным фотографиям. Их большая часть не обрамлена текстом, поэтому приходится заново прокручивать в голове рассказы бабушки — каждый раз они меняются, исчезают или в них появляются новые детали. Глаз узнает новые лица или пытается убедить себя в том, что старые ему все еще знакомы. Вновь детская шарада: посмотри на изображение, на растерянных детей, на белые шторы и кружевную рубашку мальчика посередине, на коряги сзади и эту смутную фигуру ребенка слева. В детском комбинате растут дети, а их родители (среди которых и моя бабушка, и мой дедушка — иначе как объяснить взгляд матери прямо в камеру) по инерции производят память, даже когда на комбинате памяти закончился рабочий день.

Любительской фотографии не досталось текстов. Самое большее, на что она может рассчитывать, — указание года и места, пара слов, если повезет. Моей бабушке повезло, может быть, сильнее всего. Горпромбыткомбинат — это странное слово, напоминающее заумь или детскую выдумку, — все еще работает, фотографии множатся и удваивают сами себя. И если повезет, попадают в объятия к текстам — этим властным, порой злобным существам, которые ночами пробираются на комбинат, чтобы утащить пару снимков, сделать копию и переизобрести их заново.

Рубрики
Книги Рупор Смена

Книжные итоги года: версия «Смены»

В рамках традиционного подведения итогов собрали лучшие книги года по версии книжного магазина «Смены». Рядом с лидерами продаж здесь оказались книги, которые покупали незаслуженно мало, а пресса обходила их вниманием. В этом тексте, сродни стеллажам в магазине, мы провели рубрикацию и сделали 6 неоднородных рубрик — книги разделены по темам и жанрам, а еще есть «переиздания» (коллеги вообще окрестили 2021-й годом переизданий). Большинство книг, разумеется, доступны в магазине, а мы тихонько напоминаем, что книга все еще лучший подарок.


Саймон Рейнольдс. «Всё порви, начни сначала. Постпанк 1978–1984 гг.». Изд-во «ШУМ».

«Существовавший прежде только отрывками в любительском переводе важнейший текст о музыке родом из середины 2000-х — рассказ о постпанке и в целом популярной британской музыке конца 1970-х–начала 1980-х Саймона Рейнольдса — одного из самых авторитетных музыкальных журналистов в мире. Выход этой книги на русском сейчас, в начале 2020-х, впрочем, не назовешь запоздалым, ведь именно за последнее десятилетие постпанк в России стал больше, чем жанром, Joy Division — народной группой, фестиваль “Боль” — главным музыкальным сейшном страны». — пишет Кристина Сарханянц в «Рупоре Смены».

Читать отрывок https://s-m-e-n-a.org/2021/03/13/kniga-nedeli-vse-porvi-nachni-snachala/ 

Максим Семеляк. «Значит, ураган. Егор Летов: опыт лирического исследования». Изд-во Individuum.

Публицист Максим Семеляк написал не биографию великого русского музыканта, но рассказ «о личных отношениях с ГО и ее вожаком, а заодно и об истории любви и ненависти постсоветского мира к неуклюжему человеку в очках». «Семеляк вплетает свою судьбу в летовскую биографию, и иначе поступить не может. Летов для каждого свой — “своими” сам музыкант и называл наиболее ценимую категорию слушателей», — пишет в рецензии для «Рупора» Константин Сперанский. «Летов еще в 1990 году делил свою публику на три сегмента: гопников, эстетов и „своих“. Последних было совсем мало, а эстеты в этой иерархии были едва ли не хуже гопников», — замечает в книге Семеляк.

Марк Фишер. «Призраки моей жизни. Тексты о депрессии, хонтологии и утраченном будущем». Изд-во «Новое Литературное Обозрение». 

Музыкальный журналист, блогер и мыслитель Марк Фишер писал об одержимости, зачарованности настоящего прошлым, о бесконечных попытках реконструировать недостижимую утопию, которой на самом деле никогда не было, о неизбежном крахе такого рода предприятий. Сборник «Призраки моей жизни», посвященный хонтологии (термин, введенный Жаком Деррида для обозначения парадоксального состояния призрака, который ни существует, ни не существует) в популярной музыке.

«Не надо стесняться. История постсоветской поп-музыки в 169 песнях: 1991-2021». Изд-во Института Музыкальных Инициатив.

Исполинских размеров том, в создании которого приняла участие чуть не половина музыкальных журналистов России. Это история постсоветской поп-музыки, книга о 169 хитах, которые знает наизусть почти каждый житель России (хоть и не всегда по своей воле). О каждой песне рассказывают создатели ее успеха: исполнители, композиторы, поэты, продюсеры, клипмейкеры.

Дэвид Хаскинс. «Кто убил господина Лунный Свет? Bauhaus, черная магика и благословение». Изд-во «Кабинетный ученый».

Последняя важная музыкальная новинка года, датированная уже 2022-м. История культовой готик-рок-группы Bauhaus, написанная ее бас-гитаристом. Это «увлекательный рассказ о бурной жизни “байронической четвёрки” из Нортхемптона, от расцвета до возрождения на декадентском стыке веков, и о собственных опытах с расширением сознания и оккультными практиками. Это история артистических поисков и духовного любопытства, наполненная встречами с культурными иконами андеграунда, такими как Уильям С. Берроуз, Игги Поп, Дженезис Пи-Орридж и проч».


Еще больше книг о музыке в мартовском обзоре Кристины Сарханянц для «Рупора».

Анна Соколова. Новому человеку — новая смерть? Похоронная культура раннего СССР». Изд-во «Новое Литературное Обозрение».

Антрополог Анна Соколова рассказывает, как в молодом большевистском государстве переизобретали политику смерти и погребения. Вопрос о том, что представляли собой в материальном и символическом измерениях смерть и похороны рядового советского горожанина, изучен мало. Между тем он очень важен для понимания того, кем был (или должен был стать) «новый советский человек», провозглашенный революцией. 

Отрывок в «Рупоре Смены»: https://s-m-e-n-a.org/2021/12/06/kniga-nedeli-novomu-cheloveku-novaja-smert/ 

Эжен Арьес. «Человек перед лицом смерти». ИП Сайфуллин Т. А.

Не переиздававшаяся с 90-х на русском главная работа французского историка повседневности. Это исследование психологических установок европейцев в отношении смерти и их смены на протяжении огромного исторического периода — от Средних веков до современности. Главный тезис Арьеса: существует связь между установками в отношении к смерти, доминирующими в данном обществе на определённом этапе истории, и самосознанием личности, типичной для этого общества. Поэтому изменения в трактовке человеком самого себя прямо зависят от изменения восприятия смерти

Сергей Мохов. «Археология русской смерти. Этнография похоронного дела». Изд-во Common Place.

Тяжелая поступь русской смерти знакома каждому: кто не слышал историй о нечистых на руку работниках морга, ничейных сельских кладбищах, которые на поверку оказываются землями сельхозназначения, о трупах, лежащих на полу морга и гниющих в катафалках. Социальный антрополог, популяризатор death studies в России Сергей Мохов собрал обширный материал по теме: изучал, кто и почему занимается организацией похорон, как покраска оградки стала поминальным ритуалом, какие теневые схемы существуют на рынке ритуальных услуг. 

Эми Липтрот. «Выгон». Изд-во Ad Marginem.

Литературный дебют британской журналистки Эми Липтрот «Выгон» — история о побеге из шумного Лондона, выполненная в форме откровенного дневника и переведенная в феврале издательством Ad Marginem. «Выгон»— это произведение о самоопределении, кризисе тридцатилетия, личностном крахе и прочих, как выразилось издание «Горький», «проблемах белых алкохипстеров».

Отрывок в «Рупоре Смены»: https://s-m-e-n-a.org/2021/03/20/kniga-nedeli-vygon/ 

Оксана Васякина. «Рана». Изд-во «Новое Литературное Обозрение».

Роман поэтессы Оксаны Васякиной о том, как она хоронила мать и везла прах самолетами и автобусами с юга на восток России: из города Волжский в степи, в тридцати километрах от Волгограда, на родину, в Усть-Илимск, «белый город пухлых сопок и тайги» на севере Иркутской области. «Это не просто удивительный роман, предельно откровенный, предельно точный и предельно затягивающий, но, возможно, та самая книга о найденном счастье, которая нужна сегодня каждому живущему в России», — пишет критик Лиза Биргер.

Тове Дитливсен. «Зависимость». Изд-во No Kidding Press.

Тове всего двадцать, но она уже достигла всего, чего хотела: талантливая поэтесса замужем за почтенным литературным редактором. Кажется, будто ее жизнь удалась, и она не подозревает о грядущих испытаниях: о новых влюбленностях и болезненных расставаниях, долгожданном материнстве и прерывании беременности, невозможности писать и разрушающей всё зависимости. Исповедальная история молодой женщины об искушении успехом и верности своему призванию. 

Лейф Рандт. «Аллегро Пастель». Изд-во Ad Marginem.

Четвертый роман немецкого писателя, сюжет которого закручен вокруг отношений молодой писательницы Тани Арнхайм и веб-дизайнера Жерома Даймлера. Тане вот-вот исполнится 30 лет, она только что выпустила свой дебютный роман «Паноптикум 2.0», ставший культовым в литературных кругах. Таня ищет в окружающей жизни вдохновение и материал для книг. Жером же коротает дни в родительском бунгало в Майнтале и пытается постичь собственный духовный путь.Они испытывают свою любовь на прочность и отчаянно стараются не допустить, чтобы в нее проникла скука внешнего мира.

Эдуард Лимонов. «Это я — Эдичка». Альпина Нон-фикшн.

Подразделение АНФ «Альпина проза» стало, пожалуй, самым быстрорастущим проектом года в области художественной литературы: главным образом благодаря переизданиям корпусов Эдуарда Лимонова и Юрия Мамлеева. Для списка книжных итогов решили выбрать именно «Эдичку» — культовый дебютный роман Лимонова, который не переиздавался более 20 лет. 

Отрывок в «Рупоре Смены»: https://s-m-e-n-a.org/2021/06/05/kniga-nedeli-jeto-ja-jedichka/ 

Эрнст Юнгер. «Сердце искателя приключений». Ad Marginem.

Cпустя 17 лет издательство Ad Marginem переиздает книгу выдающегося немецкого мыслителя Эрнста Юнгера. Это сборник эссе-скетчей эпохи Веймарской республики, балансирующих на грани фиктивного дневника и политического манифеста. «”Пылающие огнем сновидческие пейзажи” Первой мировой войны приоткрыли для автора завесу, за которой скрывался демонический мир, непроницаемый для дневного света разума, и вот сновидение, где грезится удивительное и волшебное, становится у Юнгера парадигмой для толкования опыта действительности» — из издательской аннотации. 

Георгий Костаки. «Коллекционер». Изд-во «Искусство XXI век».

Знаменитый коллекционер Геогрий Костаки в автобиографических заметках описывает детство и юность, особый патриархальный уклад жизни греческой семьи в Москве, годы революции, эпоху НЭПа и дальнейшую жизнь в Советском Союзе. Будучи шофером в посольстве, в конце 40-х он начинает изучать и собирать произведения художников русского авангарда (Татлина, Малевича и других), постепенно создавая выдающуюся коллекцию, почту не имеющую аналогов.

Пауль Целан. «Стихотворения. Проза. Письма». Ad Marginem.

Философ Ален Бадью называл Целана «последним поэтом XX века», на котором «век поэтов заканчивается». Немецкоязычный поэт, еврей, родившийся в Черновцах (Украина), он глубоко переживал Холокост, был заключен в нацистских лагерях — все его творчество пронизано ощущением катастрофы. Критик Игорь Гулин называет Целана одним из «главных и самых трагических поэтов ХХ века, оказавшего огромное влияние не только на поэзию, но и на европейскую философию».

Зигмунт Бауман. «Свобода». «Новое издательство».

Британский философ и социолог рассматривает феномен свободы в его социальном измерении — не как свойство или достояние человека, а как социальное отношение, связывающее его с другими людьми, различными социальными институтами и обществом в целом. Как показывает Бауман, свобода представляет собой продукт определенного общественного устройства — поэтому она подлежит и критическому анализу, и историческому развитию.

Поль Б. Пресьядо. Квартира на Уране: хроники перехода. Изд-во No kidding Press

В книгу вошли статьи испанского квир-теоретика и публициста, написанные им в разные годы для газеты Libération: как очерки, посвященные глобальным культурным и политическим сдвигам, так и хроника собственного трансгендерного перехода. По словам самого Пресьядо, совершившего переход в 2014-м, он никогда не ощущал себя ни мужчиной, ни женщиной. Название сборника отсылает к концепции уранизма, разработанной еще в 1864-м для определения «третьего пола» и прав тех, «чья любовь существует вне закона». Поль Б. Пресьядо мечтает о квартире на Уране, где он будет жить вдали от господствующей сегодня таксономии расы, гендера или класса.

Мария Рита Кель. «Время и собака: депрессии современности». Изд-во «Горизонталь».

Бразильский психоаналитик лакановской ориентации Марии Риты Кель считает депрессию важным симптомом современности. Она пишет, что депрессии — это следствие господства императивов счастья, наслаждения и творческой самореализации, довлеющих над капиталистическими обществами потребления. Кель считает, что сегодня депрессии заняли место главного симптома недовольства культурой, которое в домодерных обществах отводилось меланхолии. Кроме того, Кель обнаруживает связь депрессий с ускоренной темпоральностью современного общества потребления.

«Сложные чувства. Разговорник новой реальности: от абьюза до токсичности». Изд-во Individuum.

На постсоветском русскоязычном пространстве созрел новый язык разговора о чувствах и более 20 авторов (социологи, антропологи, филологи и культурологи) в сборнике пытаются собрать и описать значения основных понятий этого языка. Что имеет в виду студентка, говоря, что преподаватель ее «харассит»? Почему мы так боимся «стресса» и «выгорания»? И откуда берется «ресурс»?

Армен Аванесян. «Майамификация». Изд-во Ad Marginem.

Книга австрийского философа и теоретика искусства представляет собой сочетание путевого дневника и теоретического трактата. Технические алгоритмы, управляющие потоками глобальной информации, пишет Аванесян, с недавних пор повсеместно определяют нашу жизнь и перестроили даже само время Он пытается понять, как выстроить с этим «новым настоящим» такие отношения, которые позволят сохранить автономное существование, не подчиненное аппаратам превентивного контроля, созданным современной технополитикой.

Новые журналы

В этом году появилось сразу несколько интересных российских журналов, поэтому решили их упомянуть в этом списке. Это и новое издание Фонда Гайдара — журнал «свободных искусств и наук» Versus с известными учеными и искусствоведами (от Валерия Анашвили до Бориса Гройса) в редсовете; и Grandmama’s print — независимый журнал о современной фотографии, публикующий фотопроекты российских и зарубежных авторов и интервью с современными художниками. Отдельно отметим последний на данный момент выпуск «ЭГАЛИТЕ» (появившегося в прошлом году журнала о проблемах современного капиталистического общества). Тема последнего номера — «Болевой порог»: «это сборник критических размышлений об опыте боли: физической и ментальной, а также о том, какие идеологические формы он принимает в обществе позднего капитализма».

Наталья Шалошвили. «Леопарда». Изд-во «Поляндрия».

Леопарда спала на дереве, а когда не спала — водила автобус, развозила зверей. Пока её вместе с автобусом не обогнала маленькая чёрная кочерыжка на колёсах… Это вкрадчивая, минималистичная история о дружбе и востребованности, но одновременно и притча об экологии, напоминающая, что высокоскоростные технологии не всегда делают нас счастливее.

Брехт Эвенс. «Полуночники». Изд-во «Бумкнига».

Брехт Эвенс — современный фламандский автор комиксов и иллюстратор, которого газета The Guardian назвала одним из самых талантливых представителей бельгийской школы иллюстрации со времён Эрже, автора комиксов про Тинтина. В новом графическом романе Эвенс «сталкивает трех незнакомых людей нос к носу — их секреты, демоны и заветные тайны выйдут наружу. Перед нами прекрасная и ужасная фантасмогория, в которой заветные сны и ночные кошмары одинаково яркие — и реальные», — пишет Esquire.

«Легенды Казани». Изд-во «Юлбасма».

Двуязычный сборник казанских легенд с удивительно подробными фантастическими иллюстрациями Сони Лигостаевой: художницы, которая в прошлом работала над дизайном событий «Смены» и даже рисовала для нас стикерпак. В издательстве считают, что «книга получилась самой эпичной из всех, что мы издавали: по ней можно снимать детективы, боевики, фэнтези, и с таким же успехом драмы и комедии», ну а мы уверены, что книга станет идеальным подарком и сувениром из Казани.

Маша Ивашкина. «Прогулка». Изд-во «Миля».

Для книги иллюстраторка взяла 18 интервью и составила из них сценарий-разговор, совместив его с прогулкой по Москве. «В этой книге — мои близкие люди, они отвечают на самые разные важные вопросы, которые задает нам жизнь: про дружбу, любовь, семью, город, творчество, дело, учебу, мечты и страхи. В течение книги мы проходим маршрут по Москве, с утра до следующего рассвета, по местам, которые люблю я и мои друзья». Издательство совсем юное, но каждая книга — восторг. Так что следите!

Рубрики
Книги Рупор Смена

Книга недели: дневники Тукая

На этой неделе мы получили долгожданное переиздание книги «Дневники Тукая» издательства «Смены».  Это малоизвестный документ, оставленный одним из самых популярных авторов татарской литературы. Из автобиографических воспоминаний и дневниковых записей читатель узнает Тукая по другую сторону школьного учебника. Вошедшие в книгу тексты не только демонстрируют переживания и сложности быта последних лет жизни поэта, но и позволяют лучше понять его фигуру и характер, часто спрятанные за официальными представлениями об авторе. Публикуем фрагмент из главы «Возвращение в Казань».


III


Пожив в деревне, я очень полюбил одиночество и тишину. Поэтому и по приезде в Казань планировал пожить замкнуто. Снять у какой-нибудь одинокой старушки угол в тихом месте, никуда не ходить, гостей не принимать. Неплохо бы найти квартирку где-нибудь в окрестностях Подлужной. Решил для себя: буду есть да спать, читать да писать, а если прихворну, так тихо отлежусь.

Въехал на квартиру, правда, это не Подлужная, а, как выражается газета «Йолдыз» 31, Вторые Ямки 32. Хозяйки — две русские женщины, сёстры. Мещанки, черт бы их побрал, мещанки.

Каждый раз, читая Максима Горького и Кнута Гамсуна, посылаю проклятия мещанам.

Как будто позабыл, как два года тому назад, заплатив одной мещанке полуторамесячную квартирную плату, выдержал всего три ночи; и вот опять к ним попал.

Восемь рублей за месяц с готовкой. Мясо не моют. Варят щи. Суп то пересолят, то недосолят. Чайная заварка сутками используется одна и та же. Чашки покрыты коричневым налётом. Стол — что твоя помойка. В день заселения сказали: «Завтра кровать доставим». Неделю спал на полу, перекатываясь, как пустая бутылка, а кровати всё нет. Хозяйки день и ночь пропадают неизвестно где, что твои кошки. Даже самовар ставит кто-нибудь из квартирантов. В один из дней хозяйка всё же попалась мне на глаза, и я спросил её: «Когда у вас кровать будет?» В ответ она, наотрез отрицая данное обещание, принялась причитать, что по бедности кровать купить не в состоянии. При каждом слове её физиономия меняется, как у гримасничающей обезьянки. Переднего зуба не хватает. Не дослушав её лживых объяснений, я сбежал. С приятелем пошли искать мне номер.

Нашли номер. Ну и хороший, ну и красивый! И название-то какое: «Сияние» — внутри всё лучится. Что за мебель! Четыре угла кровати украшены сверкающими набалдашниками. Что касается зеркала, то оно подобно сияющему среди песков киргизской пустыни чистейшему озеру. Дверь словно из белого перламутра. Умывальник с мраморной раковиной. На письменном столе бордовое сукно. Сам стол с множеством ящиков. Паркетный пол, на который человеку и наступать-то не подобает, лечь бы на него грудью и скользить. Стены словно отлиты из шоколадных пряников…

Короче говоря, и не пересказать. Однако верить или нет — воля читателя.

IV


Если скажете, что это похоже на рекламу, то вот мой «шуралийский девиз»:

Хвали кого захочешь иль ругай,

В союз ни с кем, однако, не вступай.

Вечером, зайдя на квартиру, нанял извозчика и принялся перетаскивать вещи. Попытался заговорить с хозяйками насчёт возврата задатка, но они принялись кричать, что задаток возвращать не полагается, и подняли такой шум, что, заткнув уши и схватив в охапку оставшиеся вещи, я едва от них сбежал. Сгорели мои три рубля.

Номер. Я чуть не забыл, что внёс месячную плату и теперь смогу безмятежно наслаждаться каждой минутой пребывания в таком прекрасном месте. Переночевал одну ночь. Утром номер тоже кажется красивым. Вечером, при электрическом свете, он красив по-другому. Провёл вторую ночь. Выспался сладко.

На третью ночь, я тебе скажу, заработавшись за письменным столом, я вдруг почувствовал себя человеком, который оказался в нехорошем доме, населённом духами-пери («кто в этот дом войдёт, невредимым не выйдет» из книг-сказок). Что-то похрустывает. Глядь — да это крысы! Ах вы, божьи враги! Ах вы, враги рода человеческого! Ах, враги генерала Толмачёва 33! Грызут еду в моем комоде. Перестал писать. Крысы губят мои и без того расшатанные нервы. Нет, никак не могу писать. В смятении выключил свет и лёг спать. Рядом с собой положил багажный ремень, чтобы бить им по комоду, отпугивая крыс.

Только закрою глаза, в ящике комода, стоящего рядом с кроватью, начинается шебуршание. Сахар превращают в прах. Булку грызут. В смятении хватаю ремень и со всей силы шлёпаю им по комоду. На короткое время устанавливается тишина. Только глаза закрою — снова слышится скрежетание. Снова бью, снова ругаюсь. Растерянно бормочу: «Эй, воришка! Понимаю, что тебе, бедняге, такие чудеса храбрости приходится проявлять только для того, чтобы не умереть с голоду. Но нельзя ли хотя бы не шуметь во время еды? Мне для тебя пищи не жалко, потому что, если я спрячу еду в недоступное для тебя место, ты, пожалуй, осмелеешь до того, что примешься обгладывать мои нос и уши. Но всё-таки знай, как говорится, сверчок свой шесток!» Все равно своего занятия не бросает.

Вот тебе и прекрасный номер! Наутро и на сливочном масле обнаружил следы крысиных лапок. Нет, больше невозможно это терпеть, сегодня же отправляюсь на поиски кошки!

V

Утром еду на «барабузе». Лошадь встречается — кошка не встречается, собака встречается — кошка не встречается, коза встречается — кошка не встречается. Мухаммеджан-хафиз встречается — кошка не встречается. Встречаются пузатые татарские баи — кошка не встречается. В тот день я ходил до вечера и, не найдя кошки, решил в номер не возвращаться и пошёл ночевать к товарищам на Армянскую улицу 34. Лёг спать. Вот это клопы!

Ну и клопы! За один укус выпивают по столовой ложке крови. Встал, зажёг свет: вся поверхность подушки словно украшена мелкой узорчатой вышивкой из бесчисленных клопов! Надежда выспаться оказалась тщетной. До восьми утра сидел при свете, перечитал все до одной валявшиеся на столе чепуховые книжонки, которые в другое время бы и в руки-то не взял.

Моё хождение имело такой оборот: бежав от крыс, пошёл искать кошку и, не найдя, привёл за собой клопов…

Мне пришла в голову замечательная мысль. Я задумал сам стать кошкой. Однажды вечером я надел на ноги валенки, а на себя шубу, вывернув её наизнанку. На голову такую же вывернутую шапку. К шубе сзади прикрепил из мочалки подобие хвоста. И принялся репетировать, крича по-кошачьи. «Мияу», «мырау», «мя-аа-ауу», «мор-рр-а-ууу»!

Так как мне самому казалось, что это совсем по-кошачьи, я посреди ночи, хорошенько поджав ноги, уселся у дыры, из которой выходит крыса. Вот мяукаю, вот мурлычу!

— Мияу, мырау, мя-аау, мор-рррау!

Остановился раз, смотрю, крысы всей семьей собрались в дыре. Сквозь острые их зубки слышны такие оценки моего мурлыканья:

— Вот ещё один Камиль Мутыги35 выискался! — хихикают.

— Ладно еще, бесплатно слушаем, ведь за худший, чем этот, концерт Камиля публика денежки выкладывала.

Плохой артист! Хотя и не хуже шароварников 36.

— Тоже мне, кошка!

— Тоже мне, напугал!

— Разве не похож я на кошку? И мяукаю, и мурлыкаю!

— Как на тебя ни посмотри… Ты и ногти давеча подстриг, как человеку полагается… И лицо у тебя гладкое, без шерсти; и усов-то у тебя нет, и сам ты слишком большой.

Да я ведь, скажу вам, не хвастаясь, и сам за словом в карман не лезу:

— Эй, крысы! Зачем вы мой провиант воруете? Почему бы вам в интенданты не пойти? Брюшки вы солидные наели, это вам подойдет.

— Видно, ты думаешь, если мы в подполье живем, ничего не знаем, что кругом творится? — общий хохот. — В последние годы интендантов то и дело за решетку прячут: и в Казани, и в Киеве, и в Петербурге… 37

— Оказывается, вы весьма осведомлённый народ. После того, как смутьяны утихомирились, уж не к вам ли в руки перешла «подпольная» печать?

Одна из крыс, выпятив грудь:


— К нам, к нам! Что ты нам сделаешь? Другие, жалея меня:

— Всё-таки человек не в своей роли — разве это не комедия?

— И какое же занятие мне подойдёт, господа критики?

— Пишешь — пиши. Не нервничай, как старый чиновник.

После этих слов я, чтоб не опровергать их слова, как горох расставил вот эти баиты в качестве эпилога к данной истории:

Наставление и назидание

Красивы стены, зеркала — бывает,
Да крысы в ящике стола. Бывает!
В любом прекрасном капля зла бывает.

И в совершенстве есть свои огрехи. Кому-то крыса — злейший враг, бывает, Кому-то — человек. Пустяк, бывает. Кому-то так, кому-то сяк, бывает.
Есть шуба у меня, а в ней — прорехи
.

1912

Примечания:

  • 31 «Йолдыз» (в описываемое время использовалась русская транскрипция названия «Юлдуз») — вторая в Российской империи татарская газета, печаталась в Казани (1906–1918).
  • 32 Вторые Ямки — очевидно, шутливое название улицы 2-й Ямской, ныне это часть улицы Нариманова.
  • 33 Толмачёв Иван Николаевич (1861—1931) — с 1907-го по 1911 годы градоначальник Одессы, отличился при подавлении революционных выступлений 1905 года, покровительствовал правомонархическим организациям. Боролся с революционным подпольем. Чуть ниже Тукай шутливо обыгрывает понятия «подполье», «подпольщики», бывшими, выражаясь современным языком, мемами той эпохи.
  • 34 Армянская улица — теперь улица Спартаковская.
  • 35 Камиль Мутыги Тухватуллин (1883—1941) — журналист, издатель, певец, организатор литературно-музыкальных вечеров. Старший друг Тукая (преподавал в медресе «Мутыгия» в Уральске, когда Габдулла там учился). Неоднократно становился объектом дружеской иронии, а порой и сарказма Тукая, который был невысокого мнения о вокальных данных Камиля Мутыги.
  • 36 Шароварники — иными словами, «поющие шаровары».
    Таким эпитетом Тукай шутливо характеризовал исполнителей народных песенок низкого пошиба.
  • 37 Незадолго перед этим по Российской империи прокатилась череда громких судебных процессов над войсковыми интендантами, обвинёнными в различных махинациях и злоупотреблениях.
Рубрики
Книги Рупор Смена

Книга недели: «Новому человеку — новая смерть?»

В Москве только что закончилась крупнейшая книжная ярмарка non/fiction, к которой издательства традиционно готовят главные новинки года. Одна из таких новинок – книга Анны Соколовой «Новому человеку — новая смерть?Похоронная культура раннего СССР». Это работа о том, как в молодом большевистском государстве переизобретали политику смерти и погребения. Вопрос о том, что представляли собой в материальном и символическом измерениях смерть и похороны рядового советского горожанина, изучен мало. Между тем он очень важен для понимания того, кем был (или должен был стать) «новый советский человек», провозглашенный революцией. С разрешения издательства «Новое литературное обозрение» публикуем отрывок о том, как публичные похороны становились формой политической манифестации.


Частные похороны в дореволюционной России были строго конфессиональными. В дополнение к описанной во Введении системе похоронного администрирования, в которой важнейшую роль играли религиозные институты, сам способ погребения и обряд также были строго детерминированы конфессиональной принадлежностью умершего. Для лиц православного вероисповедания это означало, что похоронить человека без священника, минуя церковное было практически невозможно. Обязательным было участие священника в похоронной процессии. Регламентировалось и само устройство похоронной процессии, надписи на траурных венках, внешний вид и одежда умершего . Другой важнейшей чертой похоронной культуры в дореволюционной России был ее публичный характер. Разделенные на разряды и чины погребения в зависимости от сословной принадлежности и благосостояния умершего, похороны, в какой бы среде они ни происходили, редко когда были частным семейным делом. В крестьянских похоронах вся община оказывалась включена в похоронные ритуалы, помогая семье умершего с приготовлением поминок, уборкой дома, выносом тела и рытьем могилы. В городах торжественная траурная процессия, следовавшая от дома умершего к церкви и на кладбище, становилась заметным общественным явлением. Публичность похорон позволяла близким и родственникам умершего продолжать действовать как представителям своей сословной группы, хоронить человека не только как члена семьи, но и как члена общины или сословия. Количество лошадей, пышность убранства и траурной колесницы свидетельствовали о благосостоянии семьи и том уважении, которое родственники оказывают покойному, заказывая похороны по тому или иному разряду. Однако к середине XIX века становится очевидно: публичные похороны обладают еще одной функцией, актуализирующейся за пределами собственно похоронного обряда и узких сословных групп. Формируется особый, параллельный основному похоронно-поминальному обряду набор практик, посредством которых стали выражаться смыслы, изначально этому обряду не присущие. Речь идет об использовании похоронного обряда как средства политической манифестации.

Использование публичных похорон для политических манифестаций, без сомнения, стало следствием нарастания внутренних конфликтов в российском обществе. Усиление цензуры, последовательный отказ от конституционных реформ, с одной стороны, и рост революционного движения, с другой, оставляли всё меньше и меньше возможностей для открытого политического высказывания. В поисках площадки для сравнительно безопасного политического действия общество не случайно обращается именно к похоронам, в которых как таковая обрядовая функция всё чаще совмещалась или даже замещалась перформативной . Такое использование похорон не было уникальным явлением. Так, например, во второй половине XVIII века во Франции была отмечена волна «похоронных бунтов», когда городская беднота использовала похороны как предлог для выступлений и добивалась удовлетворения определенных политических требований.

Похороны не случайно становятся уникальной публичной площадкой для политического высказывания в ситуации отсутствия политических и гражданских свобод. Несмотря на строго прописанный церемониал православных похорон, сама по себе традиционная практика публичного выражения скорби создавала дополнительные возможности для высказывания. Многообразие символики на похоронах, траурные венки с лентами, традиция плачей и причитаний, сама по себе похоронная процессия и надгробные речи—всё это давало множество возможностей для того, чтобы выразить свою позицию, а главное—позволяло открыто собираться огромной толпе единомышленников. К привычным символам могли добавляться и специфические—отсылающие к биографии покойного или его взглядам. Так, на похоронах Достоевского «женские курсы хотели вместо венков нести на подушках цепи <…> в память того, что он был закован в кандалы».

Такого рода тенденции способствовали, в свою очередь, введению новых формальных ограничений в похоронном ритуале. Так, практика использовать траурные венки для политических лозунгов приводит к официальному запрету на «ношение венков с надписями или без оных, а равно и иных знаков и эмблем, не имеющих церковного или государственно-официального значения», «при следовании погребальных шествий в церковь для отпевания и на кладбища для погребения» . Данный запрет был наложен специальным синодальным распоряжением и, по свидетельству современников, стал прямым следствием проведения на похоронах политических демонстраций . После похорон И.С. Тургенева в дополнение к этому был введен запрет нести гроб до кладбища на руках.


Отдельные случаи, когда похороны проводились с нарушением устава Русской православной церкви, фиксируются исследователями с середины XIX века. Первые же случаи подобного рода свидетельствуют о том, что обнаруживается устойчивая тенденция к использованию похорон как удобной площадки для выражения оппозиционной политической позиции: похоронная процессия стихийно превращалась в политическую демонстрацию, при этом лозунги часто украшали траурные венки, а шествие оканчивалось так называемой гражданской панихидой, т.е. речами, произносимыми на кладбище у могилы. Поводом для неклассических похорон во всех этих случаях был общественный резонанс, связанный с личностью, обстоятельствами и/или самим фактом смерти усопшего. В похоронах такого типа принимали участие лишь отдельные слои общества—в первую очередь студенты и другая «прогрессивно настроенная молодежь»,—которые устраивали «гражданскую панихиду» или демонстрацию стихийно. Такие похороны сильно отличались от классического православного погребения. Однако в некоторых случаях, например на похоронах Некрасова, гражданская панихида сочеталась с церковным отпеванием. В других—например, при погребении многих революционеров, погибших в 1905 году,—церковное отпевание отсутствовало. Объединяло все эти случаи также то, как реагировала власть и общество на смерть этих людей еще до их похорон. После известия о смерти человека, на похоронах которого могла пройти манифестация, власть принимала меры, чтобы снизить возможный резонанс, утаить маршрут перемещения тела или место отпевания, сделать похороны как можно менее людными, вводила дополнительные обязательные занятия в университетах и т.д.

Возможно, первыми публичными похоронами, привлекшими особое внимание властей и ставшими поводом для стечения огромного числа людей, стали похороны А.С. Пушкина в январе 1837 года. Хотя во время похорон Пушкина не выдвигались политические лозунги, проститься с поэтом пришло более 50 тысяч человек, а антифранцузские настроения, распространившиеся в связи с французским подданством Жоржа Шарля Дантеса, побудили власть, опасавшуюся массовых беспорядков в связи с похоронами, попытаться эти беспорядки предотвратить.

По всей видимости, именно стремление властей предотвратить беспорядки на похоронах, а также то, что против Пушкина наряду с другими участниками дуэли было заведено уголовное дело в связи с запретом дуэлей, «неблагонадежность» поэта и его слава вольнодумца при жизни стали причиной того, что его отпевание было в последний момент тайно перенесено из Исаакиевского собора в небольшую Конюшенную церковь. Само отпевание состоялось в час ночи, и спустя три дня гроб с телом поэта был перевезен для захоронения в Святогорском монастыре под Псковом со специальным предписанием: «Чтобы при сем случае не было никакого особливого изъявления, никакой встречи, словом никакой церемонии, кроме того, что обыкновенно по нашему церковному обряду исполняется при погребении тела дворянина».

Усилия властей, направленные на то, чтобы похороны Пушкина были как можно более тихими и малолюдными, увенчались успехом, но этот эпизод следует рассматривать скорее как прелюдию публичных политизированных похорон в России. Хотя, по мнению В.Г. Короленко, лишь тайные похороны («Тело самого Пушкина, как известно, было выволочено из Петербурга подобным же образом (так же, как тайно вывозили тело Грибоедова.—А.С.), бесчестно и тайно») позволили сдержать массовые публичные выступления в 1837 году. Как бы то ни было, исследователи однозначно сходятся в том, что первыми по-настоящему особенными похоронами стали похороны Н.А. Некрасова в 1887 году . По мнению исследовательницы «красной» обрядности Н.С. Полищук, «первыми „невиданными… и по многолюдству, и по внешнему виду“ были похороны Н.А. Некрасова (декабрь 1887 г.). Именно на них впервые была нарушена традиционная структура траурной процессии: священник—колесница с покойным (или гроб на руках)—провожающие. На похоронах Н.А. Некрасова процессию „стихийно“ возглавила толпа молодежи с несколькими огромными венками, „украшенными надписями“…».

По воспоминаниям В.Г. Короленко, бывшего свидетелем этих похорон, то действие, которое производили работы Некрасова на молодежь, сделало неизбежным выступления на его похоронах:

«Когда он умер (27 декабря 1877 г.), то, разумеется, его похороны не могли пройти без внушительной демонстрации. В этом случае чувства молодежи совпадали с чувствами всего образованного общества, и Петербург еще никогда не видел ничего подобного. Вынос начался в 9 часов утра, а с Новодевичьего кладбища огромная толпа разошлась только в сумерки. Полиция, конечно, была очень озабочена».

Новый ритуал публичного политического прощания развивается на протяжении всей второй половины XIX века. Похороны актера Александра Мартынова (1860), писателей Добролюбова (1861), Достоевского (1881), Тургенева (1883), Салтыкова-Щедрина (1889) и Шелгунова (1891) сопровождались демонстрациями с участием десятков тысяч людей. Напор толпы, по воспоминаниям современников, был столь силен, что полиции приходилось лишь отступать в сторону. Поняв, что «публичные похороны харизматических идеологов-мыслителей стали неотъемлемой чертой русской общественной жизни», власти старались делать всё возможное для того, чтобы свести к минимуму политическое содержание публичных похорон и/или не допустить распространения информации о них. Так, например, после смерти Тургенева, который скончался после продолжительной болезни во Франции, «шеф полиции Плеве запретил распространять какую бы то ни было информацию о маршруте поезда, дабы избежать „торжественных встреч“; также принимались меры к тому, чтобы рассеять общественный ажиотаж вокруг похорон. Некий офицер в то время написал, аргументируя необходимость цензуровать репортажи газетных корреспондентов, посылаемые в Петербург: „Нет сомнения, что они будут телеграфировать в Санкт-Петербург о том, что тело Тургенева проследовало через Псков, и о встрече его в городе, и я заранее уверен, что они попытаются придать всем этим вещам как можно более широкое и торжественное значение, значение, которого они в действительности не имеют“» .


Рубрики
Контекст Рупор

Как наука потеряла статус культурного гегемона

В «Смене» продолжается цикл «Anything goes. Четыре дискуссии о гегемонии науки», который ведут философы Самсон Либерман и Михаил Хорт. Они рассматривают разные философские взгляды на проблему научного знания —обсуждают его границы, критерии, универсальность и многое другое. В преддверии третьей встречи цикла Либерман — доцент кафедры социальной философии КФУ, автор телеграм-канала «Локус» — написал для «Рупора Смены» его манифест, в котором рассказывает как место науки заняли медиа, почему знание это власть и причем здесь капитализм.


Просветители любят повторять всякие штуки вроде «знание — сила!», «ученье — свет!» и т.п. Только наука — это не единственная форма «знания» и «ученья». Все знают, что она исторически не первая форма культуры, но ведь она и не самая последняя. Наш цикл именно про то, как наука теряет сегодня статус культурного гегемона, уступая лидерство рекламе и медиа.

Об этом свидетельствует как минимум тот факт, что наука сегодня вынуждена «подшиваться» к медиа. Раньше реклама и массмедиа пытались использовать авторитет науки в собственных целях, приглашая всевозможных экспертов, создавая липовые академии наук и одевая актеров в белые халаты. Сегодня происходит обратное — наука сама вынуждена рядиться в одежды блогеров и рекламщиков (чему наш цикл и конкретно этот текст является примером).

Так получилось, что конкретные формы культуры крепко связаны (а может быть и детерминированы) с конкретными формами жизни тех или иных человеческих сообществ или этапов истории. Учебники истмата подробно и аргументировано выстраивают зависимость религии от феодализма, философии — от греческих полисов и т.п. Если попробовать подобным образом взглянуть на науку, то ее «базисом» окажется капитализм.

Рубеж XVI-XVII — это время становления раннего капитала, его главное стремление — рост производительности труда, и вообще рост всего (таблеток мне от жадности, да побольше). Именно поэтому в становление капитала одинаково хорошо вписываются и либеральные революции (вроде Великой Французской) и социалистические утопии, (вроде Города Солнца и, собственно, Утопии). И те и другие направлены на повышение эффективности. Тотальный обмен — главная характеристика капитала. Чтобы обмен был эффективен, его участники должны быть как равными, так и свободными.

«Равенство мнений!», «Свобода высказываний!», и все это ради обмена знаниями. Те же капиталистические ценности обмена лежат и в основе классической науки. Наука — это своеобразный рынок знаний, и чем эффективнее на нем совершается обмен, тем лучше. Но кроме открыто постулируемых ценностей вроде свободы и равенства, наука имеет в своем основании и другие не столь «одобряемые» ценности капитализма, вроде редукционизма, бюрократии, колонизаторства и т.п. 

Последнее проявляется ярче всего, наука основывается на классической дихотомии субъекта и объекта, где объектом может выступить абсолютно все, а позиция субъекта узурпирована белыми цисгендерами конкретными группами и институтами. Наука дает капиталу инструмент для колонизации. Другой рассматривается как объект исследования, который должен быть препарирован, записан в табличку и изолирован. Исключительно в исследовательских целях, конечно. Это хорошо видно на примере этнологии и антропологии, но также работает и в судебно-медицинских практиках, тюремно-исправительных и маркетологических. Scientia potentia est. Знание — не столько сила, сколько власть.

Главным символом научного прогресса долгое время был, а может быть и остается, космический полет. Спутник, Гагарин и прочие «маленькие-большие шаги» вплоть до колонизации Марса Илоном Маском — это ценностные или даже фантастические проекты. Они не имеют (или почти не имеют) под собой никакого практического смысла, кроме как утверждение ценности колонизации. «Мы покорим тебя, Марс!» А зачем? Да что тебе плохого Марс/Эверест/Прекрасная дама сделали?

Но дело не в том, что наука плохая, потому что она капиталистическая. Наоборот — наука плоха, потому что она недостаточно капиталистическая: капитализм пошел дальше, наука осталась позади. Наука была нужна для трех вещей: для расколдовывания мира и уравнивания всех объектов друг с другом (чтобы Петр I мог переплавить колокола на пушки), для создания идеологических оправданий колонизации (ради светлого будущего и прогресса), для автоматизации процессов и разделения труда (чтобы вы работали даже дома). Но первый процесс завершен, а второй не требуется: идеология сегодня может обойтись (уже обходится) без науки.

К тому же, у Капитала появились другие интересы, например в начале XX века оказалось, что произвести товар как можно дешевле (технологичнее) легче, чем этот товар сбыть. Наука попыталась решить эту задачу, организовав исследования потребительских привычек, и маркетинг поначалу действительно строился как наука. Экономика, социология, психология и прочие получили тогда мощный толчок к развитию. Но вскоре оказалось, что создавать потребности гораздо эффективнее чем изучать их. А это принципиально иная задача, с которой наука справиться по определению не может.

Реклама, в отличие от науки, работает не с символическим порядком знания (того, как есть или того, как должно быть) а с воображаемым (то, что я хочу). В этом смысле она оказывается гораздо ближе к искусству, поскольку занимается созданием воображаемых миров. Отсюда это замечательное слово «криэйтор», который, как известно, не совсем творец, но что-то около. Хотя, конечно, реклама будет долго еще прикрываться наукой и ее авторитетом.

Но люди сегодня верят даже не рекламе, они верят блогерам и локальным медиа (подписывайтесь, кстати, на наш канал!). Рекламу можно назвать экономикой желания или либидинальной экономикой, поскольку она занимается индустриальным производством наших грез и фантазий. Сегодня же наряду с ней работает еще и экономика внимания, которая производит просмотры, лайки, упоминания и т.д. Разница между криэйтором и блогером довольно тонкая, но она есть. Например последний всегда имеет четкую, иногда даже радикальную позицию по любому поводу. Блогер создает собственную, уникальную (таргетированную и сегментированную) аудиторию, в то время как криэйтор создает массовую.

Именно к последней пытается подшиться сегодня наука, потому что здесь снова можно иметь позицию, говорить о правде и лжи, и воевать с Другими. Этот симбиоз науки и медиа породил новое просвещение, которое уже вполне себе самостоятельная, но небольшая, индустрия. И нынешняя ситуация с масками, прививками и QR-кодами показывает, насколько эта индустрия пока уступает по своему влиянию науке XIX. 

(на обложке — работа художника Tima Radya)

Рубрики
Книги Рупор Смена

Книга недели: переписка Варвары Степановой и Александра Родченко

К Зимнему книжному фестивалю-2020 мы издали книжную серию «Кустода»: несколько сюжетов, связанных с историями гениев места Казани. Одна из книг — переписка великих художников-конструктивистов Варвары Степановой и Александра Родченко 1914-1916 годов. Это практически единственное свидетельство их любви, ведь в разговоре с близкими они об этом редко упоминали, а официально поженились только в 1941-м. Оба они писали в анкетах, что познакомились в Казанской художественной школе.

Сейчас в «Смене» открыта экспозиция «Кажется, будет выставка в Казани», названная по цитате из письма Александра Родченко. Сегодня публикуем несколько отрывков из этой переписки.

Книга доступна бесплатно в нашем книжном магазине.



А. Родченко – В. Степановой.

Казань
20 марта 1915 г.

Варя!

Прежде всего на меня напала лень… Никуда не хожу, ничего не делаю… Читаю Жуковского, Фофанова, Пушкина.

У брата родился мальчик, они радостны!
Мама целые дни занята, готовится к празднику.
Брат работает, Яков бегает к Лизетте. Сей же сочинитель сидит целые дни читает, мечтает…

Вечер… Что-то уснуло в душе, тихо и странно…
Слышутся звуки рояля, навевающие грусть…
На днях начинаю работать. Да, я нашел что писать
и если я сумею то, что думаю, то это будет очень ново и дерзко. Я освобожу живопись (даже футуристическую) [от того], чему она до сих пор рабски придерживается.
Я докажу свои слова. Я предпочитаю видеть необыкновенно обыкновенные вещи и т. д. Эту идею я осуществлю. Нашел путь единственно оригинальный. Я заставлю жить вещи как души, а души как вещи… Я найду грезы вещей, их души, их тоску о далеком, их сумеречную грусть.
Я найду в людях вещи… Людей заставлю умереть для вещей, а вещи жить. Я людские души вложу в вещи
и вещи станут душами…

Я заковал свою душу, я сплю… Ваш Родченко.

***

В. Степанова – А. Родченко. Москва – Казань.
Апрель 1915 г.
Александру Михайловичу Родченко. Москва. Каретно-Садовая, д. 1.

Я мечтала о тебе вчера всю ночь…
Всю ночь мне снилось твое гибкое бронзовое тело…

Я видела тебя королем необъятного царства, Где в безднах загорались твои желанья…
И мне показалось, как вчера, так давно, что

Я не знаю всей тайны твоей души…
И никогда не узнаю… Ты приподнимаешь Край завесы из звезд, где таится твоя душа.

Я затрепещу, и мнится мне, что уже знаю много… Но это не то… Рождается новая тайна в душе…
И я опять не знаю… И опять очарована,

Я вновь сегодня очарована…
И вновь трепещу при мысли о свидании… И приду вся радостная и счастливая…

И буду так дорожить каждым взглядом твоим… Ты сегодня был так ласков, так нежен…
О, как умеешь ты любить… Одним взглядом.

Самым маленьким словом…
Я сегодня опьянялась звуками твоего голоса… И все было ново и пленительно…

И хотелось, увитой жасмином, быть твоей… Ах, как пьянят твои глаза… Леандр, ты волшебник…

Ты – жизнь моя… Ах, нет, не то…
Еще дороже, еще больше…
Пусть любовь моя зацветет, как голубой тюльпан,

Как белый лебедь, чиста и прекрасна… Моя душа раскрылась для тебя…
Ах, возьми меня всю без конца…

Я хочу умереть от любви… Ведь тогда ты поверишь мне…
О, радостный цветок, ты расцвел! Нагутатта.

***

А. Родченко – В. Степановой.
Казань – Кострома.
17.4.15


На уголке конверта я буду писать номер письма, посланного в Кострому… Получила ли мое заказное письмо? И почему молчишь?

Я встаю в 9-м часу и пишу маслом до 5-ти – 6-ти вечера. Но душа стала дьявольской, адские кошмары навевают динамические желания в живописи и я творю, к ужасу всех, свои варварские вещи.

Будешь ли ты еще любить меня, если я весь отдался [футуристической] живописи? Меня мучает твое молчание!..

Я теперь здесь один со своими вещами. Кажется, будет выставка в Казани. Я к ужасу всей Казани выставлю свои вещи…

Мне не скучно, я работаю, я безумствую, я неистовствую!.. Пиши скорей, жду счастья еще не виданных чар.
В тишине сумерек я протягиваю губы свои, чтоб ты целовала их.

Ты совершеннее всех. Как млечную ночь я люблю тебя. О, как я не знал твоего имени раньше.
О, Нагуатта!
О, скорей мне нужно письмо твое!

Где оно? Где?.. Жду… Жду…

Л. О.

***

В. Степанова – А. Родченко.
Москва – Казань.
Май 1915 г.


Закрылась дверь… Долго, долго стояла на лестнице… Особенно чувствовала твои последние поцелуи… Стало очень больно в сердце…

Ты мне так близок, так люблю тебя… только тебя…

Леандр, я не смогла быть хладнокровной. Я не могла больше улыбаться… я плакала… Долго плакала и не хотела уходить…

Бродила по улицам, было холодно…
На душе еще холодней без тебя…
Не могла идти домой… Одна… Ты там высоко, высоко… Чуть блестит свет в твоем окне… А я одна…

Кричала от боли и тянулась к тебе…
Муж мой, муж мой…
Такое сладкое слово… Ты любишь меня!..
Опять мы разлучены… Как мало мы были вместе

и как долго в разлуке… Расстаться весной, когда любить тебя так радостно, какая жестокость…

***

В. Степанова – А. Родченко. Москва – Казань.
31 августа 1915 г.


Ты давно оборвал свои песни…

Ты не хочешь больше быть влюбленным… И смешными тебе кажутся мои песни…

В безумстве своих красок,
В бесконечности своих плоскостей.

Поет величественные гимны Твоя Душа…

Мое маленькое сердце так же любит, Так же трепещет и страдает,

Как в первый день нашей любви… Что-то невыразимо нежное и хрупкое

Я сберегла для тебя за бесконечную ночь Разлуки…

И тогда, вчера я страдала, Что не каждую секунду

Я вижу тебя… Нагуатта.

***

А. Родченко – В. Степановой. Казань – Кострома.
1915 г.

Осень…

Целый день работаю, много рву. Но на душе тишина… покой… Нет! Новые вещи, непохожа Анта, не ее лицо…

Твой взгляд узок и я не ожидал его таким…
И нет, ты отбрось ревность и помни, что я твой,
а искусство мое и в него один, больше не забраться…

Отгадай, каков рисунок, краски…

Теперь я занялся графикой, но в ней нет человеческих лиц, в них нет ничего… В ней мое будущее. Я нынче сотворил чудовищные вещи… Я буду соперником Пикассо
в обладании дьявола… И посмотришь…

Осень…

Ну, как же будем жить? Хорошо бы где-нибудь подальше от центра, рублей за 25 найти две небольших комнаты, хотя бы одну теплую…

Нынче я намерен с промежутками месяца два,
три поработать в мастерской, а по настроению больше дома.

Сумерки. В моей голове мелькают планы о работе. Ах, Нюра, Нюра.

Мне нужно годик рисовать старые лапти и гнилой картофель…

Нагуатта, слышишь!
Я один, один…
Тишина. На столе начатая графика

«Отношение шара к плоскостям, падающим с левого края»… Нагуатта… Я один, как само безумие…
Целую, целую, всю, всю.
Леандр.

***

В. Степанова – А. Родченко.
Ноябрь 1916 г.


Анти, я не знаю, куда ты уехал в этот раз, долго ли еще не буду тебя видеть…
Я ждала, ждала вчера и сегодня тебя целый день, было два дня праздника, завтра мне надо рано уходить, и я не знаю, что мне делать, вдруг ты опять приедешь, а я уйду…

Сегодня такой чудный вечер, так тепло, так хорошо гулять, а ты где-то трясешься в вагоне, а я жду, жду тебя в комнате, как в склепе…

Так прошло все лето… И осень, зима… война… О, когда конец…
Анти, милый, ты сердишься на меня…
В письмах ты мне ничего не напишешь

и так редко пишешь… Где ты?

Я что-то придумала, приедешь – расскажу, писать это очень долго и трудно все объяснить…

О, как я измучилась без тебя…
Я рада, что тебе понравилась фуфайка…
Денег достала в магазине, о деньгах не беспокойся… Все-таки мне очень тяжело…
Не писала тебе вчера, потому что было ужасное настроение. Не читай зачеркнутое!
Как грустно без тебя…
Как мы разошлись с тобой в субботу, почему так все делается, как нарочно, надо же было мне уйти на какие-нибудь 10 минут раньше!

Целую, целую и люблю еще больше… Пиши чаще.
Варя.

Центр современной культуры «Смена» благодарит Александра Лаврентьева за предоставленные материалы, опубликованные в книге.

Ранее тексты публиковались фрагментами в книгах «Человек не может жить без чуда» Варвары Степановой, «Опыты для будущего» Александра Родченко. В рамках настоящего издания предпринята попытка опубликовать все имеющиеся письма с 1914-го по 1916 год.

Книга вышла к Зимнему книжному фестивалю «Смены» в Национальной библиотеке Республики Татарстан 12-13 декабря 2020 года.

При поддержке Министерства культуры Республики Татарстан

Рубрики
Рупор Смена

Книга недели: «В Индии»

Книгой «нерабочей недели» выбрали новинку издательства книжного магазина «Циолковский»: роман немецкого писателя Вальдемара Бонзельса. Галлюциногенное путешествие в джунглях, описанное в экспрессионистских тонах: молодой человек из Германии начала XX века в компании верных слуг-индийцев, вооружившись книгами, блокнотами, сигарами, ружьём, пробковым шлемом, красивейшим авторским стилем и чувством юмора—двигается по джунглям Индии, теряя направление и переживая опасности и невзгоды. Это первое переиздание книги на русском языке за сто лет.


По направлению к северу тёмные береговые скалы внезапно обрывались, и дальше, насколько хватал глаз, вдоль берега широкой бухты белел песок. Пальмы часто спускались почти до самой воды, в особенности там, где они росли по течению небольших ручьёв. Вблизи посёлка виднелись на песке, выстроенные в ряд, лодки туземцев, а дальше простиралась безмолвная ширь, как бы нарочно созданная, чтобы притягивать к себе впечатлительную душу.

Я часто лежал там и, зарывшись в песок, сбрасывал с себя бремя ненужных мыслей. Радостно было слушать голос моря, который, казалось, господствовал над всем миром; весело было смотреть на бесконечные, равномерно и мягко набегавшие волны, словно лёгкий ветерок колебал туго натянутую бледно­голубую ткань; беззвучно вздыма­ясь, они бросались с торжествующим шумом на терпеливый берег и рассыпались широкой искрящейся полосой. Это повторялось без конца — сколько могли вынести предавшиеся сонному созерцанию чувства, потому что море не знает времени.

В его голосе нет ни надежд, ни обещаний, ни любви, ни угроз, ни порицаний. Природа моря не имеет ничего общего с нашей, и когда мы пытаемся ближе его узнать, в нас пробуждается лишь какое-­то счастливое беспокой­ство; нас возвышает его беспредельность, потому что всё огромное вселяет в нашу душу предчувствие грядущей свободы. У моря нет масштаба для наших прав и обязанн­остей, как у земли, которая нас носит и кормит, и чья судьба родственна нашей. Поэты редко понимали море: они только описывали его, а может ли по описанию постигнуть неизмеримую мощь и свободу моря тот, кто никогда его не видел? Лишь в мистически окрашенной душе великого, опьянённого божеством мечтателя Апокалипсиса, блес­нула пророческим светом истина о существе моря, когда среди его бесконечных видений ему явилось тысячелетнее царство, и он сказал про море, что его уже нет. В этом прозрении заключено глубокое ощущение моря, которое не проклято, как земля, и не подчинено никакому суду, никаким возвратам или переменам.

У моря нет также ни малейшего сходства с душой че­ловека, как утверждают люди, не знающие ни моря, ни человеческой души; чуя в последней что­-то бездонное, они пришли к мысли, что душа должна быть так же глубока, как океан. Это — очень легкомысленный вывод; единственное сходство между душой и морем — то, что тут и там иногда долго ловишь и ничего не можешь поймать.

Однажды я нашёл на берегу несколько больших морских черепах, которые лежали на спине, раскрывая и закрывая свои пасти от жажды. По следам босых ног, отпечатавшимся в виде лаврового венка вокруг них на песке, легко было догадаться, что животные приняли такое положение не добровольно, и что эта жестокость была вызвана какими­то человеческими намерениями.

И я, действительно, заметил коричневого индусского мальчика, который, завидев меня, удрал под деревья; от великого почтения ко мне он даже влез на самую верхушку пальмы.

Черепахи, ограниченные таким образом в свободе своих движений, были предоставлены медленной смерти в лучах безжалостного солнца; такой конец для них особенно мучителен, потому что будучи извлечены из своей стихии, они не погибают так же быстро как рыбы, а проявляют на суше упорную живучесть. И в самом деле, вид у них был весьма плачевный, а у некоторых безобразная на редкость голова уже свисала безжизненно вниз на морщинистой шее, напоминавшей сухую и потрескавшуюся резиновую кишку. С большим трудом я перевернул тех из них, кото­рые казались мне ещё достаточно жизнеспособными для продолжения своего существования; но они качались как пьяные, и добрались до воды только тогда, когда я пока­ зал им дорогу. Они уплывали быстро и взволнованно, стараясь как можно скорее нырнуть в воду, в очевидном недоумении, происходит ли всё это наяву или мерещится им в лихорадочном бреду солнечной смерти.

Впоследствии я узнал, что туземцы нарочно приводят черепах в такое положение, чтобы их умертвить, зная, что встать на ноги собственными силами они не могут. Таким способом индусы добывают ценные черепаховые пластинки, избегая непосредственного убийства живот­ ных, что им запрещено и противоречит их убеждениям. Черепахи — рассуждают они — умирают при этом по воле богов, а люди остаются непричастными к их смерти; кроме того, раз сами боги не переворачивают животных, значит они согласны предать их смерти для пользы людей.

В результате моего поступка я окончательно испортил свои отношения с каннанорскими охотниками на черепах, потому что мальчик, оказавший мне такое почтение, следил со своей наблюдательной вышки за всеми моими действия­ ми и поспешил рассказать об этом в городе.

На берегу я видел также множество раков и разнообразной морской мелюзги. Иногда я наблюдал, как вдоль ручьёв спу­ скались крысы, чтобы разузнать, не принесло ли море новых трупов или не вырыло ли их из песка. В Малабаре есть секта, которая хоронит своих умерших от чумы членов в прибреж­ ном песке. Для этого обыкновенно выбирают песчаные отмели или острова, но часто находят следы таких могил и на берегу.

Однажды я свёл знакомство с большой мухой, у которой было только одно крыло, по-­видимому, она собиралась провести на берегу остаток своих дней. Я лежал на песке и курил, следя за ней глазами. Она выбирала наиболее круглые светлые и горячие камни и предпочитала, как мне казалось, белые. Посидев немного на таком камне, она нацеливалась на другой и пыталась достигнуть его полётом, больше похожим на прыжок; но в результате она попадала на какой-­нибудь третий камень, так как отсутствие крыла мешало ей соблюдать правильное направление.

В таких случаях она сначала с недоумением осматри­валась кругом, но потом примирялась со своей стран­ной судьбой, направлявшей её не туда, куда ей хотелось. С несколько огорчённым, но отнюдь не раздражённым видом, она старалась ориентироваться в той местности, куда она попадала, и — в конце концов, солнце светило ведь и здесь — оставалась сидеть в лучах горячего света перед поблёскивавшей водой.

Я возымел некоторую симпатию к этой мимолётной подруге моего одиночества на морском берегу. Ведь и моя жизнь сложилась ненамного лучше; в сущности, нам обоим надо было только немного солнца. Я стал рассказывать мухе, как я смотрю на жизнь, а так как она не обращала на меня внимания, то я начал бросать в неё маленькими камешками, которые весело перекатывались по спинкам своих круглых тысячелетних братьев и благодушно позвя­ кивали. Несмотря на то что большинство этих камешков было отлично отшлифовано морем, я взял один их них в тёплую руку и стал его заботливо полировать.

«Ты ещё недостаточно кругл, малыш», —сказал я и бро­сил его назад в воду, чтобы прибой пошлифовал его ещё одну или две тысячи лет. Тысячелетия беспокоили меня так же мало, как один день. Но этот камень, может быть, не забудет меня; ведь, с ним, наверное, ещё не случалось, чтобы кто­-нибудь из бренных людишек им заинтересовался и позволил себе вмешательство в его вековую жизнь.

Море внушало мне лёгкие приятные мысли, то незначительные, то серьёзные, но никогда меня не угнетавшие. Оно дарило меня мечтами, забвением и сновидениями, которые то реяли вокруг меня в светозарном раскалённом воздухе, то улетали прочь вместе с дуновением морского ветерка. Люди — все те, кого я когда­то знал и видел, — расплывались в мерцающем эфире все-бытия, куда­-то меня уносившем, без чувств и без сознания. Даже любовь становилась для меня в эти минуты далёким воспоминанием.

Ни скука, ни дурное настроение не тревожили мой дух. Жизнь была для меня безукоризненно чистым сосудом, наполненным светлым крепким вином веселия чувств и радостной жажды бытия. Я понимал жителей этой стра­ны, этих детей солнца, у которых нет других стремлений, кроме бесконечного наслаждения таким существованием и покорного подчинения великой смене зарождений и исчезновений, кроме бесстрастного созерцания преходящих земных благ. То, что служит для людей неблагородных причиной безучастности и упадка, преображается в ду­шах благородных, приводит их к глубокому откровению и заставляет их, в мудром смирении и самоограничении, безропотно сливаться с природой.

Иногда я давал смерти небольшой задаток в счёт её будущих прав, и засыпал на берегу; но голос морских вод уходил со мною и в тёмную спокойную страну. Этот монотонный свежий голос становился в моих снах блестящим, богатым и многообразным, и я узнавал столько чудес и сказаний о жизни мира, что мог бы наполнить ими целую книгу. Но было что-­то в мудрости морской воды, что удерживало меня от этого глупого намерения.

Рубрики
Книги Рупор

Книга недели: «Ислам, имеющий мирную и добрую сущность»

24 октября в «Смене» пройдет презентация книги «Ислам, имеющий мирную и добрую сущность» — это коллективная монография, авторы который исследуют дискурс традиционного ислама в современной России. В «Рупоре Смены» публикуем отрывок о том, как в Татарстане (и не только) выбирают шейхов и каким качествам они должны соответствовать.


Выбор шейха для начинающего мюрида — непростая задача; тем не менее не приветствуется, когда, по выражению Камиля Самигуллина, «человек прыгает от учителя к учителю, берет у всех» . По мнению муфтия Татарстана, иджазы различаются следующим образом:

Есть шейхи тарбийа—это духовные наставники, которые воспитывают. Их единицы. Есть иджаза амм — такая общая иджаза, которая дается для бараката, таким шейхом стать легко. Поэтому есть шейхи, типа, «попсовые», которые зикры проводят, таких очень много. Есть шейхи танбих—которые делают вагаз (проповедь.—Р.С.), пробуждают сердца. А бывает, кто-то типа коуча говорит: «Я научу вас заработать миллион». Вот как он заработал на вас, и вы так же заработаете».

Для членов тариката Накшбандийа авторитетным источником является трехтомный труд «Мактубат» имама Раббани, где приводится разделение шейхов на несколько категорий: шейх камил (совершенный шейх), шейх накис (шейх с изъяном) — «который находится в процессе развития, у него еще есть недостатки, но ему уже дана иджаза», шейх мукаммил, который может влиять на учеников, так как «он сам совершенен, и рядом с ним люди тоже такими становятся».

Наряду с определенными личностными качествами духовному наставнику должны быть присущи файз (духовная энергия), баракат, инайат (милость, благо- дать) от Аллаха. Если этого нет, то, по словам одного из респондентов, вместо тариката возникает «квазитарикатская организация», где на роль шейха поставлен человек, не обладающий необходимыми духовными качествами.

Важной составляющей жизни суфия является духовная связь (рабита) со своим муршидом. Многие респонденты отмечали, что постоянно ощущают духовную связь на расстоянии со своим шейхом. Наряду с этим, некоторым последователям удается ежегодно посещать своих наставников, а кому-то за двадцать лет удалось лишь несколько раз увидеться с учителем. Вот как охарактеризовал мотивацию поездок к духовному наставнику один из респондентов, относящийся к ветви Накшбандийа–Халидийа:

Ездил часто, желательно раз в год. Иначе батарейки садятся. Приезжаешь — заряжаешься этим нуром (светом). Живешь этой атмосферой. Достаточно даже трех дней, которые позволительны по исламу. Если хочешь еще пожить, то просишь разрешения у хозяев.

Представители некоторых тарикатов носят с собой фотографию духовного наставника, несмотря на то что некоторые шейхи не приветствует этого. Что касается отношений с представителями других тарикатов, то, как охарактеризовал это один из респондентов, отно- сящийся к братству Кадирийа:

Рабита — живая ткань, живой организм, в котором мюриды объединены со своим муршидом и составляют единое целое. Наличие единого поля, подобного этому, с представителями других тарикатов невозможно. С ними можно дружить, общаться, но то, что переживают мюриды одного шейха, это только их переживания.

Это состояние, испытываемое последователями, состоящими в одном тарикате, называется «фана фи ихван» — возвышенное состояние братской любви к тем, с кем состоишь в одном тарикате, которое настраивает мюридов на одну волну.

Рубрики
Книги Рупор

Beat Weekend: список для чтения

12 октября в Казани (и в еще десятке городов по всей стране) стартует одно из главных событий осени — фестиваль документального кино о новой культуре Beat Weekend. В программе фестиваля картины о людях и явлениях, которые повлияли и продолжают влиять на современную культуру. Среди героев Моби, Майкл Джордан, культовый архитектор Алвар Аалто, а среди тем — дэйтинговые приложения, коллекционирование кроссовок, клубная индустрия и многое другое. В «Смене» мы покажем 9 фильмов, а еще проведем лекции и паблик-токи. Специально к фестивалю «Рупор Смены» вместе с коллегами из книжного магазина составил список актуальных книг о новой культуре, которые стоит прочитать всем — особенно, если вам интересен Beat Weekend. Эти и другие издания из фестивальной подборке уже можно купить в «Смене».


Краткая история цифровизации (М.Буркхардт, Ad Marginem)

Каждый день мы испытываем противоречивые ощущения: с одной стороны — воодушевление от наступления цифровой эпохи, а с другой — страх перед бездушным всемогущим компьютером. Этот самый компьютер уже не просто устройство, которое помогает нам в бытовых делах, а феномен, который определяет жизнь индивида и общества. Культуролог Мартин Буркхардт рассказывает о том, как наша жизнь постепенно становилась цифровой, а начинает повествование еще в XVIII веке.

Не надо стесняться (сборник статей под ред. А. Горбачева, «ИМИ»)

Апология российской поп-музыки от главных музыкальных журналистов. Книга состоит из двух частей — с одной стороны, из текстов, выходивших в журнале «Афиша» 10 лет назад, с другой — из интервью с современными героями чартов и тик-токов. Авторы издания выбрали 169 известных поп-хитов — от песен «Кар-мэн» и «Комбинации» до треков Моргенштерна и Little Big — и поговорили про каждый из них с их создателями. Получилось больше сотни реальных баек о том, чем живет эстрада и откуда берутся хиты.

Сделай меня точно (Инна Денисова, Individuum)

Журналистка Инна Денисова рассказывает историю развития вспомогательных репродуктивных технологий, уделяя внимания не только медицинской стороне вопроса, но и тому, как эта история меняет наши представления о гендере, психологии, технологии, юриспруденции, этике и смысле жизни.

Абсурдистский антиутопизм Йоргоса Лантимоса (Вадим Климов, «Опустошитель»)

Греческий режиссер, сценарист и продюсер, один из лидеров «странной волны» Йоргос Лантимос (многократно номинант на «Оскар» и BAFTA за, например, картины «Клык» и «Кальмар») известен своей любовью к высмеиванию людских пороков. Это уже даже не высмеивание, а доведение до предельного абсурда ситуаций, с которыми каждый из нас сталкивается каждый день. Атмосфера абсурдной антиутопии позволяет взглянуть на привычные вещи другими глазами — усмехнуться или расплакаться.

TikTok: Фабрика внимания. История взлета (Мэтью Бреннан, АСТ)

Количество активных пользователей TikTok перевалило за 800 млн, а если Instagram продолжит падать, до дойдет и до миллиарда. О том, как и почему возник этот феномен, почему приложение сперва провалилось на родном китайском рынке, а потом взлетело на международном, как все более короткие видео все сильнее привлекают наше внимание в исчерпывающей истории рассказывает журналист Мэтью Бреннан.

Полиамория. Свобода выбирать (Маша Халеви, Альпина Нон-фикшн)

Бестселлер израильской секс-просветительницы Маши Халеви, посвященный немоногамным отношениям — в том числе, собственным. Анализируя данные исследований биологов, социологов и психиатров на темы брака и традиционных отношений, Маша сопоставляет их со своим опытом и считает, что «самые счастливые представители фауны на земле — обезьяны-бонобо, у которых приняты открытые связи всех со всеми, включая гомосексуальные».

Будущее: принципы и практики созидания (Ник Монтфорт, Strelka Press)

Существует ли связь между тем, как видит будущее массовая культура и тем, как развиваются технологии? Этим вопросом задается Ник Монтфорт — поэт и программист. Он изучает, как писатели, художники, дизайнеры и изобретатели создают будущее в своих работах и выводит правила руководствуясь которыми можно влиять на то, что ждет нас впереди.

Проект реализуется победителем конкурса «Общее дело» благотворительной программы «Эффективная филантропия» Благотворительного фонда Владимира Потанина

Рубрики
Книги Рупор

Книга недели: «Вот и всё»

Нас готовят к концу на протяжении всей истории и все это уже было в книгах и фильмах, утверждает Адам Робертс — преподаватель литературы колледжа Роял Холлоуэй Лондонского университета, писатель, которого критики называют лучшим современным фантастом, и по совместительству историк жанра. В книге «Вот и всё» показывает, как друг на друга влияют научная фантастика и реальность и анализирует возможные сценарии Армагеддона. С разрешения издательства Individuum публикуем фрагмент из введения, озаглавленного «Конец близок», в котором Робертс прибегает к теории вероятности, чтобы представить, как скоро все мы исчезнем.


Однако сначала, будто стереотипный мультперсонаж, расхаживающий с плакатом «Конец близок», я хочу убедить вас, что название введения абсолютно верно: конец света гораздо ближе, чем вы думаете. Человечество тысячелетиями предсказывало конец света и каждый раз считало, что он уже близок. Предположение, что какое-то явление столетиями остается близким, кажется противоречивым: прилагательное «близкий» означает, что нечто очень скоро случится, но во временном отрезке в десятки веков нет ничего скорого. Перефразируя The Smiths, когда именно это скоро наступит?

Итак, когда же наступит конец света: через миллионы лет или в ближайшем будущем?

Обратимся к теории вероятности. Она позволяет определить, какой исход вероятнее: что апокалипсис ждет нас уже завтра или что человечество просуществует еще многие триллионы лет. Заранее скажу, что ответ вам не понравится.

Речь идет о так называемой теореме о конце света, основанной на принципах байесовской вероятности.

Теория вероятности по определению ничего не утверждает, а лишь предполагает. Если подбросить игральный кубик и загадать одну из граней, то вероятность, что выпадет именно она, составит один к шести. В случае с миллионом бросков вероятность, что каждая грань будет выпадать один раз из шести, возрастает. Предположим, мы сделали миллиард бросков и составили график — насколько часто выпадала каждая грань. На этом графике все столбики были бы примерно одинаковой высоты. Когда фактор произвольности накапливается в таком масштабе, что сама произвольность исчезает и мы начинаем видеть подспудную логику происходящего, — вот тогда и можно говорить о вероятности.

В XVIII веке английский священник Томас Байес сформулировал один из основных принципов теории вероятности, который теперь известен как теорема Байеса. Вот как это работает. Если я спрошу вас, какова вероятность, что на улице идет дождь, вам достаточно подойти к окну, чтобы ответить на мой вопрос. Но предположим, что до окна слишком далеко и вы не можете разглядеть капли дождя. Зато вы видите, что на улице много людей с раскрытыми зонтами. Это нельзя считать однозначным доказательством, однако любое другое объяснение выглядит куда менее вероятным.

Это тривиальный пример, но есть множество других, менее очевидных способов показать, как логика Байеса применяется в реальной жизни. Например, вероятность заболеть определенным видом рака повышается под влиянием таких факторов, как возраст, пол и образ жизни. Врачи могут использовать это и в результате улучшить профилактику и повысить показатели выживаемости. Другими словами, добавление в теорему Байеса определенных данных в медицинском контексте может буквально спасать жизни.

Как это связано с концом света? А вот как: группа не чуждых статистике философов недавно использовала теорему Байеса, чтобы подсчитать вероятность того, что миру скоро придет конец. Впрочем, это было скорее упражнение в теории вероятности, чем конкретное предсказание. Суть исследования заключалась не в том, чтобы прямо указать на природную катастрофу, ядерную войну или внеземное вторжение, а в том, чтобы в целом определить вероятность вымирания человечества. Используя теорему Байеса, исследователи не учитывали данные о количестве углекислого газа в атмосфере или количестве ядерных боеголовок в мире. Известно было только то, что сейчас мы живы. В итоге — интересный результат: вероятность того, что люди вымрут в относительно обозримом будущем, возросла.

Конечно, логично переживать о том, что экологическая стабильность планеты находится под угрозой или что ядерное оружие, случайно или преднамеренно, может нанести нашему миру непоправимый ущерб. Однако теорема Байеса повышает вероятность вымирания человечества независимо от других данных. Говоря простыми словами, конец света, о котором идет речь в этом исследовании (ведь, несомненно, есть несколько видов конца света), подразумевает, что все люди вымрут, а не то, что планета будет обязательно уничтожена. Нас как представителей рода человеческого это должно встревожить. Разумные люди недаром беспокоятся о конкретных проблемах: например, что таяние замерзшего метана в Сибири и его выбросы в атмосферу делают более вероятным неизбежную гибель мира, пригодного для жизни. Хорошо. Результат этого исследования следующий: если мы опираемся на теорию Байеса, нужно пересмотреть оценку этой вероятности, какой бы она ни была, и повысить ее. Это утверждение кажется странным, даже парадоксальным, но оно вовсе не обязательно является неправильным.

Рассмотрим две гипотезы: «конец близок» (предположение о скором окончании истории человечества) и «конец откладывается» (предположение, что вид Homo sapiens будет существовать еще долго). Во втором случае количество живущих человеческих особей будет огромным и, возможно, станет исчисляться триллионами. В сценарии «конец близок» это число окажется намного меньше, ведь люди перестанут рождаться. Статистики использовали теорему Байеса для оценки вероятности обоих сценариев и заключили, что вероятность того, что вы живете прямо сейчас, выше, если «конец близок», и ниже, если «конец откладывается».

Поясню на примере: то, что вы родились именно тогда, когда вы родились, — это дело случая, как и вытаскивание лотерейного шарика из гигантской коробки. Если половина шариков в нашей воображаемой коробке черная, а половина — белая, то вероятность вытащить шарик каждого из этих цветов составляет 50%. Шансы равны. Пока все просто.

А теперь представьте, что вам нужно вытащить шарик из коробки, в которой либо десяток, либо сотня последовательно пронумерованных от одного до ста шариков. Вы запускаете руку в коробку и достаете шарик с номером три. Что более вероятно: десяток или сотня шариков в коробке?

Согласно теореме Байеса, если вы вытаскиваете шарик номер три, то в коробке скорее десять шариков, так как вероятность вытащить шарик с этим номером выше в том случае, если в коробке десять шариков, чем если их сто, — в десять раз выше, если точнее. Конечно, шарик номер три не доказывает, что в коробке десять шариков, ведь их может оказаться и сто, но вероятность гипотезы о десяти шариках увеличивается.

Теперь давайте применим этот мысленный эксперимент к проблеме конца света. Предположим, я — пятидесятимиллиардный человек, родившийся на планете Земля. В сценарии «конец близок» общее количество людей, когда-либо родившихся на свет, составило бы сто миллиардов, а в сценарии «конец откладывается» — гораздо больше, возможно, даже триллион. Но раз мне выпал шарик с числом пятьдесят миллиардов, то вероятность сценария «конец близок» гораздо выше, чем сценария «конец откладывается», — точно так же, как в предыдущем примере номер три скорее означает, что шариков в коробке было десять, а не сто.

В споре о конце света есть аналогичный аргумент. Рассмотрим сценарий «конец откладывается»: возможно, человечество колонизирует Вселенную, просуществует миллиарды лет и разрастется до популяции в триллионы особей. Если так оно и будет, то мы с вами появились лишь на заре человеческой истории — насколько это возможно? Согласно вероятностному подходу, мы предполагаем, что находимся где-то посередине. Это суждение перемещает нас по направлению к сценарию «конец близок»: не то чтобы конец света произойдет сегодня в полночь (это тоже маловероятно), но, скорее всего, он случится в ближайшие несколько сотен лет.

С вероятностной точки зрения конец действительно близок.

Рубрики
Книги Рупор Смена

Книга недели: «Красные части»

«Красные части: автобиография одного суда» — книга американской писательницы Мэгги Нельсон об убийстве ее тети Джейн и о состоявшемся спустя тридцать пять лет судебном процессе. После того, как совпадение ДНК указало на нового подозреваемого, дело, в течение десятилетий остававшееся нераскрытым, было возобновлено. Нельсон, принявшая участие в судебном процессе, обращается к теме человеческой одержимости насилием. Фиксируя не только хронику суда, но и происходящее внутри нее — ужас, горе, одержимость, скептицизм, растерянность, — с репортерской тщательностью, она создает самобытный литературный текст беспощадной нравственной точности. С разрешения издательства No Kidding публикуем главу «Красные части», в которой авторка погружается в моменты своего прошлого, связанные с болью, насилием и смертью.


В течение нескольких лет после смерти отца я часто оказывалась в одиночестве или в одиночестве с матерью. Между нами, девочками, — приговаривала она. Эмили уехала в интернат, когда ей было тринадцать,
а мне — одиннадцать. С этим отъездом в ее жизни началась череда приключений и заточений, и домой она больше не возвращалась. У матери был новый муж, но его присутствие ощущалось чужеродным, мерцающим. Он появлялся за ужином от случая к случаю, с потемневшими от краски и масла руками. Он был маляр и плотник, на несколько лет младше ее. Когда-то давно отец нанял его красить наш дом в Сан-Рафаэле — единственный дом, где я жила с обоими родителями. Мой отец был юристом и часто ездил в командировки, мать была неудовлетворенной жизнью домохозяйкой с двумя детьми. Она влюбилась в маляра, когда мне было семь, развелась с отцом, когда мне было восемь, и вышла за маляра, когда мне было девять.

После развода мы с Эмили около полутора лет мыкались по разнообразным квартирам и домам наших родителей — это называлось совместной опекой. Всё изменил телефонный звонок ранним вечером 28 января 1984 года. В тот день отец должен был встретиться со своей подругой, но не пришел. Подруга позвонила моей матери, сказала, что беспокоится, что на него это не похоже, что здесь что-то не так. В то время мои родители жили всего в нескольких милях друг от друга в городке под названием Милл-Вэлли. Они были по-прежнему близки — отец даже вел себя так, будто однажды этот морок безумия схлынет и они снова сойдутся как ни в чем не бывало. Мать сказала его подруге, что заедет к нему, чтобы убедиться, что всё в порядке. Мы с Эмили тоже поехали.

Хотя у нас и не было причин всерьез подозревать неладное, в дороге нас одолели дурные предчувствия. То ли я, то ли Эмили (не помню) попросила мать выключить радио — его маниакальное чириканье звучало совсем неуместно. Сворачивая к дому, мать заметила, что на дорожке лежало несколько газет и что почтовый ящик был полон.

Мы вместе зашли в дом, но в его спальню мать спустилась одна. Через минуту она вернулась и гаркнула, чтобы духу нашего здесь не было, быстро.

Мы с Эмили посидели немного на обочине, глядя, как мать носится из комнаты в комнату с криком: Не смейте входить, пока я не убедилась, что ничего не указывает на грязную игру. Мне нужно убедиться, что ничего не указывает на грязную игру.

Мне было десять, и я не знала, что такое грязная игра. Я знала, что так называется фильм с Голди Хоун и Чеви Чейзом, который мы с отцом недавно посмотрели по телевизору, но тот фильм был комедией.

Где у твоего отца лежит чертов телефонный справочник, — ревела она, суматошно хлопая дверцами шкафчиков, забыв от потрясения, что главное, что нужно было сделать, — это набрать 911.

Около получаса на темнеющей улице не было никого, кроме нас с Эмили да подростка, который катался на скейте по кварталу туда-сюда, озадаченно наблюдая за сценой, что разворачивалась на его глазах, пока сумерки уступали место ночи. Когда наконец приехали полиция и скорая, он с треском укатил прочь.

Мы с Эмили проследовали за бригадой скорой помощи в дом. Я угнездилась в щели между винным стеллажом и диваном в отцовской гостиной. Не знаю, куда пошла Эмили. Сидя в щели, я никому не мешала и могла видеть, что происходит. Сначала я смотрела, как медики с носилками бросились вниз по лестнице в спальню отца. Потом я смотрела на лестницу. Прошло, как мне казалось, довольно много времени, прежде чем они снова показались в пролете. Они уже никуда не спешили, а носилки были так же пусты и белы, как и на пути туда.

Тогда я и поняла, что он умер, хотя и не знала, как и почему, и долго не могла в это поверить.

Мать сказала нам позже, что обнаружила его лежащим поперек кровати, как будто он сел, поставил ноги на пол, а потом завалился назад. Он был уже холодным.

Не знаю, сколько прошло времени, но в конце концов мы поехали обратно в дом матери и отчима. Там мать стала шарить по шкафам в поисках настольной игры, в которую мы могли бы сыграть. Она сказала, что они с семьей играли в настольную игру вечером после смерти Джейн, и им стало от этого легче.

Не помню, чтобы мы играли в игру, и не помню, чтобы мне стало от этого легче.

Но я помню, как Эмили поклялась мне перед сном, что не прольет и слезинки по отцу, в котором она души не чаяла. Я тоже поклялась. Помню, что ее идея показалась мне тогда не слишком хорошей.

После той ночи мы с Эмили переехали к матери и ее мужу «на полную ставку». Дом, который они недавно купили, стоял так высоко на холме, в таком густом лесу, что теперь он видится мне во сне мрачной, заросшей плющом крепостью. Он был вечно сырым и заплесневелым, вечно окутанным туманом. Не раз бывало, что мы с матерью целый день ходили по дому вслед за единственным солнечным лучом, чтобы посидеть в его свете, а потом целый вечер нависали над обогревателем, плечо к плечу, с книгами в руках, а наша одежда надувалась от потока теплого воздуха.

Около года мы с Эмили делили подвал этого дома, где у каждой из нас была своя комната. Пока отчим не сделал ремонт, подвал хранил хиппарское наследие The Doobie Brothers и Сантаны, которые, как говорят, жили здесь до нас: шторы из деревянных бусин в дверных проемах, звукопоглощающие панели от пола до потолка. Мне пришлось побороться за оставшийся от предыдущих жильцов водяной матрас — нелепую колыхающуюся махину, которая служила мне кроватью до самого отъезда.

Вскоре после того, как мы вселились «на полную ставку», наш дом ограбили, и атмосфера неизбежной опасности с тех пор его не покидала. Грабители заявились ранним вечером; в это время мы с Эмили должны были быть дома одни, но в тот день задержались в школе. Отчим же, напротив, вернулся с работы раньше и сумел рассмотреть чувака в машине, припаркованной у подножия нашего длинного и невозможно крутого подъезда. Другого мужика, который орал со второго этажа: У меня пушка, вали отсюда, — он не видел. В конце концов отчим дал свидетельские показания против того водилы в суде, а несколько месяцев спустя, к своей вящей ярости, узнал его в человеке за соседним столиком итальянского ресторана на нашей улице.

С тех пор, возвращаясь в пустой дом в одиночестве, я каждый раз медленно поднималась по зигзагообразному подъезду с нарастающим чувством ужаса. Добравшись до верха, я открывала дверь запасным ключом, который висел на гвозде, вбитом сзади в деревянную опору, а затем быстро, но тщательно обыскивала дом на предмет незваных гостей и трупов.

Ритуал был таков: я вооружалась разделочным ножом и, убедившись, что в шкафах, под кроватями и в ванных комнатах никого нет, садилась за домашнее задание. Я часто разговаривала с невидимым чужаком вслух, сообщая ему, что он разоблачен, что я знаю, что он здесь, и не боюсь его, нисколечки.

Однажды за ужином в ресторане во время суда над Лейтерманом моя мать говорит мимоходом, что никогда не любила пешие прогулки по лесу, потому что боится наткнуться на труп. Сперва я думаю, что она совсем спятила. Потом вспоминаю свой ритуал
с ножом. Потом мысленно переношусь в то время, когда я работала в баре в Ист-Виллидже, на границе
с Бауэри, и вспоминаю, как терялась всякий раз, когда дверь туалета долгое время не открывалась и раздраженный клиент, которому приспичило, просил меня разобраться с этим. Непременно громко постучавшись с криками Эй, здесь кто-то есть?, я вскрывала замок и быстро распахивала дверь в полной готовности увидеть труп, обмякший на унитазе.

В девяноста пяти случаях из ста дверь заедало изнутри и в уборной никого не было — просто крошечная каморка в свете лампочки, обернутой сиреневым целлофаном (в таком свете всё выглядело модным, а еще невозможно было найти вену). Но в оставшихся пяти случаях там было тело — кого-то, кто передознулся или вырубился. Я знала, что по крайней мере один человек умер в этом туалете от передозировки героином, и, хотя я в ту ночь не работала, этого случая было достаточно, чтобы всё ощущалось как русская рулетка. Я до смерти боялась вламываться в туалет все пять лет, что работала в этом баре.

Мне до сих пор снится эта тускло-сиреневая уборная. Буквально позавчера какая-то женщина порезала себе в ней вены. Как сотрудники бара, мы вроде как должны были позаботиться о ней, проследить, чтобы она не напилась до потери сознания, ничем не бахнулась и не навредила себе. Но мы облажались и не заметили, как у нее в руках оказалось бритвенное лезвие: она заперлась в тесной уборной, чтобы умереть. Полом в туалете служила металлическая решетка, под которой кипело расплавленное ядро планеты. Она растянулась на решетке, и ее кровь стекала к центру мира, напитывая кромешный тáр-тар. Не иначе как из вежливости она успела заткнуть ватой дыры в кирпичной стене. Когда мы вытащили вату, реки ее крови затопили бар.

Злая ирония судьбы заключалась в том, что моя квартира в Нижнем Ист-Сайде была той еще дырой. Возвращаясь с работы поздно ночью, я проверяла, нет ли в комнате моего соседа каких-нибудь девиц под кайфом или на отходáх, чьи сигареты могли бы прожечь обивку мебели, и только потом ложилась спать. Не раз я вытирала странную белую жижу, пенящуюся в уголках его бесчувственного рта. Поскольку
я не употребляла, то не особо разбиралась, что нужно делать, — я только вытирала пену, тушила бычки, убеждалась, что у всех есть пульс, и отправлялась спать.

По правде говоря, моя кровать тоже была той еще дырой. Несколько раз я обнаруживала в ней тело моего парня-торчка, перебравшего с дозой. В последний раз, позвонив 911 и доставив его в больницу Святого Винсента, я осознала — ну неужели! — что, пожалуй, беру на себя слишком много. Я вышла из приемного покоя в дождь и позвонила матери из телефонной будки. Мне было до смерти стыдно, но я не знала, что еще делать. Я ничего не рассказала ей о ситуации, не рассказала о том, что не раз и не два находила его серо-синее, будто покойника, тело в своей постели, не рассказала о тех ночах в ванной комнате, когда он протягивал мне, страдающей от алкогольной крапивницы и гипервентиляции легких, мизинец с порошком на кончике ногтя, приговаривая: Тебе хватит, ты ведь такая крошка.

Очнувшись в машине скорой помощи, он прошамкал: Кажется, я покалечил себе язык, — слова прозвучали так, как будто у него во рту был кусок пенопласта.

Я вышла из больницы, — сказала я в телефонную трубку. — Тут льет как из ведра. Думаю, надо как-то отсюда выбираться.

Она помолчала, а потом сказала: Ну, а что бы сделал Иисус?

Она не шутила. Она вообще-то не религиозна. Наверное, она недавно что-то такое прочитала.

Иисус бы не отступился, — сказала она. — Постарайся потерпеть.

Он точно не выживет в этот раз, — ответила я. Тем более.

Я была полной дурой тогда, но всё же не настолько, чтобы не соображать, хотя бы отчасти, что делаю. Когда врачи прикрепили электроды ему на грудь, стабилизировали сердечный ритм и объявили: Он поправится, — я почувствовала громадную волну облегчения и прилив гордости. Десять лет ничего не значили. Я перенеслась в ночь, когда умер мой отец, но на этот раз я успела вовремя, я была взрослой и обладала нужными навыками, чтобы всё исправить.

Но, «всё исправив», я не вернула отца. Я только подписала документы на выписку отпетого торчка, который поплелся за мной домой, как безмозглый щенок, а посреди ночи признался в интрижке с одной тупорылой марафетчицей и свалил за дозой на заправку на углу Хаустон и авеню Си.

Следующий день я провела не вставая с кровати. Я представляла, что я из тех больных детей, чьи кости могут рассыпаться на миллион кусочков от резкого движения или прикосновения. Что я больна, как «мальчик-в-пузыре» . Я прихватила среднего размера бутылку «Джим Бима» и отпивала из нее, лежа под одеялом с книгой «Человек не остров» Томаса Мертона.

БЕЗ БОГА МЫ ПЕРЕСТАЕМ БЫТЬ ЛЮДЬМИ. МЫ ПЕРЕНОСИМ БОЛЬ КАК БЕССЛОВЕСНЫЕ ЖИВОТНЫЕ — И СЧАСТЛИВЫ, ЕСЛИ МОЖЕМ УМЕРЕТЬ БЕЗ ЛИШНЕГО ШУМА.

Впервые в жизни мысль о Христе меня парализовала. Я протянула к себе в гнездо из одеял телефон и позвонила одной старой преподавательнице, известной своим религиозным фанатизмом. Христианка- интеллектуалка, — говорила она о себе. Я сказала, что недавно видела ее статью о Евангелии от Луки, но не помню где, и не могла бы она прислать ее мне или хотя бы пересказать.

Может, просто самостоятельно прочитаете красные части? — ответила она вопросом.

Хорошо, — сказала я, опуская трубку на рычаг. — Так и сделаю.

Я понятия не имела, что она хотела этим сказать. Я чувствовала себя глупо, но все, кого я потом спрашивала, тоже не знали. На одной из лекций в аспирантуре я даже спросила об этом профессора «текстуальных исследований», но он лишь пожал плечами. Тогда я представила себе тело, распоротое от подбородка до гениталий, чьи внутренние органы предлагалось перебирать и читать, как чаинки.

Несколько дней спустя я впервые оказалась свидетельницей убийства. Я проснулась в пять утра от топота бегущих ног и скрипа тормозов. Выглянув в окно, я увидела, как три китайских гангстера дубасят того, кто пытался от них убежать, бейсбольными битами по голове. Потом они прыгнули в машину и укатили. Они конкретно его отдубасили. Минуту спустя на улицу с криками выбежала пожилая китаянка в ночной рубашке, и тонкие пластиковые подошвы ее тапочек с гулким эхом шлепали по брусчатке. Всё это произошло в розоватом утреннем свете, свете, который перед восходом солнца заливает почерневшие доходные дома до самой Ист-Ривер. Женщина опустилась на колени перед трупом, который лежал в сточной канаве в какой-то странной позе, и прижала его к груди. Кровь всё текла и текла у него из головы. Я позвонила 911. Нападавшие были черными или латинос? — спросили меня. Ни теми, ни другими, — ответила я и представляться не стала.


К восьми утра на Орчард-стрит начали открываться магазины, люди наступали на ржавое пятно на тротуаре, не замечая его, не догадываясь, что здесь что-то случилось. К середине дня пятно исчезло.

Итак напиши, что ты видел, и что есть, и что будет после сего. Красная часть.

Рубрики
Книги Рупор Смена

Книга недели: «Время магов»

Издательство Ad Marginem мы любим по многим причинам и в том числе за множество увлекательных интеллектуальных биографий. С одной стороны это целая серия «Критические биографии», посвященная важным деятелям XX века, с другой — обобщающие целые явления книги вроде «Гранд-отель «Бездна»» о Франкфуртской школе. Книга этой недели — «Время магов. Великое десятилетие философии. 1919-1929» — относится как раз ко второй категории. В ней публицист Вольфрам Айленбергер рассказывает сразу о четырех культовых философах, их жизненных и интеллектуальных траекториях — о Людвиге Витгенштейне, Вальтере Беньямине, Мартине Хайдеггере и Эрнсте Кассирере. Интересно, что биография Беньямина уже появлялась в упомянутой работе о Франкфуртской школе (а еще в Ad Marginem выходил целый корпус его текстов), а о Витгенштейне у AM есть книга в «Критических биографиях». Теперь же у нас есть возможность посмотреть на этих героев через новую оптику и в конкретный исторический промежуток – узнать, как жизни четырех «магов» причудливо переплелись между собой и с перипетиями бурного времени между двумя мировыми войнами.

В «Рупоре Смены» мы публикуем отрывок из пролога — о «самом странном экзамене в истории философии», который держал гордый и самодовольный Людвиг Витгенштейн по своей главной работе «Логико-философский трактат».


«Не переживайте, я знаю, вы никогда этого не поймете». Этой фразой 18 июня 1929 года в Кембридже, Англия, закончился самый странный экзамен в истории философии. Перед комиссией, состоявшей из Бертрана Рассела и Джорджа Эдварда Мура, в качестве соискателя докторской степени предстал сорокалетний австрийский экс-миллиардер, последние десять лет работавший по преимуществу учителем начальной школы. Его имя — Людвиг Витгенштейн. В Кембридже Витгенштейн чужим не был. Напротив, с 1911 года и почти до самого начала Первой мировой войны он учился там у Рассела и по причине своей очевидной гениальности, а равно и сумасбродства, быстро стал среди тогдашних студентов культовой фигурой. «Итак, бог прибыл. Я встретил его на вокзале в 5.15», — отмечает Джон Мейнард Кейнс в письме от 18 января 1929 года. Кейнс, в ту пору, пожалуй, крупнейший в мире экономист, случайно встретил Витгенштейна в день его возвращения в Англию. А тот факт, что тем же поездом из Лондона в Кембридж прибыл и старый друг Витгенштейна Джордж Эдвард Мур, много говорит о чрезвычайно тесной и, стало быть, чреватой толками обстановке тогдашних кружков.

Впрочем, обстановку в купе не стоит представлять себе очень уж непринужденной. Ведь и small talk, и сердечные объятия Витгенштейну были, по меньшей мере, не свойственны. Венский гений скорее имел склонность к внезапным приступам ярости, а вдобавок отличался крайней злопамятностью. Однединственное неловкое слово или шутливое политическое замечание могли привести к многолетней неприязни и даже к разрыву отношений — что неоднократно испытали на себе и Кейнс, и Мур. Тем не менее: бог вернулся! И радость была, соответственно, велика.

Однако гений, к тому времени сорокалетний, не имел ученого звания и к тому же оказался совершенно без средств. То немногое, что он сумел скопить за минувшие годы, было израсходовано всего за несколько английских недель. Осторожные вопросы, не готовы ли богатые родичи оказать ему финансовую помощь, Витгенштейн встретил резким протестом: «Будьте добры принять мое письменное заявление, что у меня не только есть целый ряд состоятельных родственников, но и что они дали бы мне денег, если бы я попросил. Однако я не попрошу у них ни пенни», — сообщает он Муру накануне своего устного докторского экзамена. Что же делать? Никто в Кембридже не сомневается в исключительном таланте Витгенштейна. Все, в том числе самые влиятельные персоны университета, хотят удержать его здесь и помочь ему. Но без ученого звания даже в семейной атмосфере Кембриджа институционально невозможно предоставить научную стипендию, а тем более постоянную должность, человеку, некогда бросившему учебу.

В конце концов, придумали такой план: пусть Витгенштейн подаст «Логико-философский трактат» как докторскую диссертацию. В 1921–1922 годах Рассел лично содействовал публикации этой работы и, чтобы обеспечить ее издание, написал к ней предисловие, поскольку считал труд своего бывшего ученика куда более превосходящим его собственные, столь же эпохальные работы по философии логики, математики и языка.

Поэтому не приходится удивляться, что, входя в экзаменационный зал, Рассел ворчал, что «ничего абсурднее в жизни своей не видел». Тем не менее: экзамен есть экзамен, и после нескольких минут дружеских расспросов Мур и Рассел все-таки перешли к некоторым критическим аспектам. Касались они одной из центральных загадок Витгенштейнова «Трактата», отнюдь не бедного на туманные афоризмы и мистические одностишия. Уже первая фраза произведения, строго упорядоченного по хитроумной десятичной системе, дает впечатляющий тому пример. Она гласит:

Мир есть всё то, что имеет место.

Однако и записи вроде нижеследующих тоже были (и остаются по сей день) для последователей Витгенштейна загадкой:

Как обстоят дела в мире, совершенно безразлично для высшего. Бог не открывает себя миру. Мистическое заключено не в том, как явлен мир, а в том, что он есть.

Несмотря на загадочность, главный импульс книги ясен. Витгенштейнов «Трактат» продолжает долгую традицию и стоит в одном ряду с такими трудами Нового времени, как «Этика, доказанная в геометрическом порядке» (1677) Баруха Спинозы, «Исследование о человеческом разумении» (1748) Дэвида Юма и «Критика чистого разума» (1781) Иммануила Канта. Все эти труды стремятся провести грань между теми предложениями нашего языка, что действительно наделены смыслом и тем самым способны быть истиной, и теми, что только лишь кажутся осмысленными и по этой причине вводят наше мышление и нашу культуру в заблуждение. Иными словами, речь в «Трактате» идет о терапевтическом участии в постановке проблемы осмысленного высказывания. Не случайно книга заканчивается тезисом:

То, о чем нельзя сказать, следует обойти молчанием.

И всего одной десятичной ступенью выше, под номером 6.54, Витгенштейн раскрывает свой терапевтический метод:

Мои суждения уточняются следующим образом: тот, кто понимает меня, в конце концов признает их бессмысленными, когда проберется сквозь них, по ним, над ними. (Он должен, так сказать, отбросить лестницу после того, как взобрался по ней.) Он должен преодолеть эти суждения, чтобы правильно увидеть мир.

Как раз к этому пункту и цепляется Рассел в экзаменационной беседе. Как именно это должно происходить — как, нанизывая бессмысленные суждения, помочь человеку правильно, даже единственно правильно увидеть мир? Разве в предисловии к своей работе Витгенштейн не подчеркнул, что «истинность размышлений, изложенных на этих страницах», представляется ему «неоспоримой и полной». Как такое может быть в работе, которая, согласно сказанному в ней же, почти сплошь состоит из бессмысленных утверждений?

Этот вопрос был Витгенштейну не в новинку. В первую очередь — из уст Рассела. За годы оживленной переписки он стал почти ритуалом в их напряженной дружбе. Стало быть, for old times sake Рассел снова поставил свой вопрос.

К сожалению, мы не знаем, что именно ответил Витгенштейн в свою защиту. Но можем предположить, что отвечал он, по обыкновению слегка заикаясь, с горящими глазами и с весьма своеобразной интонацией, походившей не столько на иностранный акцент, сколько на речь человека, который ощущает в словах человеческой речи особое значение и музыкальность. А затем, после нескольких минут запинающегося монолога, в постоянных поисках по-настоящему яркой формулировки (и в этом тоже своеобразие Витгенштейна), он в очередной раз придет к выводу, что сказал и разъяснил достаточно. Ведь просто невозможно растолковать всё каждому человеку. Ведь он так и написал в предисловии к «Трактату»:

По всей видимости, книгу эту поймет лишь тот, кто уже самостоятельно приходил к мыслям, в ней изложенным, — или по меньшей мере предавался размышлениям подобного рода.

Проблема заключалась лишь в одном (и Витгенштейн это знал): очень немногие люди (а возможно, вообще никто) когда-либо приходили к таким мыслям и формулировали их. Во всяком случае — не его некогда высокочтимый учитель Бертран Рассел, автор «Principia Mathematica», которого Витгенштейн находил всё же философски ограниченным. А тем более — не Дж. Э. Мур, известный как один из самых блестящих мыслителей и логиков своего времени, о котором Витгенштейн в доверительных беседах говорил, что «Мур — выдающийся пример того, сколь многого может достичь человек, не располагающий ни крупицей ума».

Как ему объяснить этим людям лестницу бессмысленных мыслей, по которой сперва нужно подняться, а затем отбросить ее, чтобы увидеть мир таким, каков он на самом деле? Разве мудрец из Платоновой притчи о пещере, однажды выйдя на свет, не потерпел неудачу, попытавшись объяснить увиденное другим ее пленникам?

На сегодня довольно. Довольно объяснений. Витгенштейн встает, обходит вокруг стола, благосклонно хлопает Мура и Рассела по плечам и произносит фразу, которая по сей день снится каждому философу-докторанту в ночь накануне экзамена: «Не расстраивайтесь, я знаю, вам никогда этого не понять».

На том спектакль и закончился. Муру досталось написать экзаменационное заключение: «По моей личной оценке, докторская диссертация г-на Витгенштейна — работа гения; и во всяком случае она удовлетворяет требованиям, необходимым для получения степени доктора философии в Кембридже».

В скором времени была предоставлена и стипендия. Витгенштейн вернулся в философию.

Проект реализуется победителем конкурса «Общее дело» благотворительной программы «Эффективная филантропия» Благотворительного фонда Владимира Потанина