fbpx

Смена

Рубрики
Рупор Смена Стенограма

Цифровые медиа и культурная память: парадоксы новой медиасреды

фото: инде

Кандидат философских наук, руководитель Школы культурологии НИУ ВШЭ Виталий Куренной рассуждает о возможностях роста современной культурной памяти, а также рисках и парадоксах с точки зрения философии культуры.

Тема у меня была заявлена как посвященная культурной памяти и тем процессам, которые с ней происходят в связи с дигитализацией, в связи с оцифровкой. И я должен сказать, что моя лекция не обладает систематической связанностью. Скорее, я поделюсь некоторыми заметками по этому поводу, потому что мне кажется, что, когда мы говорим о цифровых медиа, понятно, что мы имеем в виду новую медийную культуру (это дигитальная культура). Наиболее уважаемый мною теоретик медиа Норберт Больц говорит, что человечество пережило три (в этом смысле) медийные революции – это письменность, это массмедиа и, собственно, дигитальная эпоха, свидетелями которой мы с вами являемся.

Надо заметить, что наше умение пользоваться этими вещами, наше умение спокойно с этим жить (любой наш ребёнок умеет обращаться с дигитальной средой с какого-то возраста) не означает, что мы вообще понимаем, что с этим происходит. Это примерно так же, как с языком: люди пользуются языком с незапамятных времён, но при этом как он устроен и как он работает, они понимают очень плохо. И даже если учесть, что последние полтора столетия учёные, философы, лингвисты и прочие сосредоточили колоссальные усилия на том, чтобы понять, как это работает, мы не можем сказать, что этот вопрос является разрешённым. Ещё большие проблемы у нас возникают, когда мы, например, пытаемся проанализировать стандартные массовые медиа, например, кино. Кто-то расскажет хотя бы как учёные смотрят кино, но как оно работает – это вопрос ещё более сложный, чем работа языка, просто в силу множественности средств, которые там используются.

А если мы говорим о дигитальной революции, о новой ситуации, то, несмотря на колоссальный интерес, который она вызывает и, казалось бы, множество исследований, мне кажется, что мы тут ещё не вышли вообще на какой-то уровень существенного анализа. Тот же Больц, например, вполне иронично как бы замечает, что хотя у нас огромное количество media studies, теории медиа мы почти не наблюдаем. Поэтому тем более я не могу здесь предложить что-то существенное и значительное, тем не менее я постараюсь пройтись по некоторым парадоксам, но и странностям, связанным со сферой культурной памяти, которые возникают в связи с пользованием именно новыми медиа.

На всякий случай такое техническое пояснение, что означают цифровые медиа. Это действительно фундаментальная революция, потому что любая информация, которая передалась посредством текста, визуальности, звука – чего угодно, может быть преобразована просто в кодировку, состоящую из двух символов (ноля и единички), и тем самым она может безраздельно передаваться, безраздельно копироваться, что чрезвычайно важно для культурной памяти. В общем, это совершенно новый этап.
Надо сказать, что эта новая медийная ситуация – она, естественно, не может не оказать влияния на нашу с вами культурную память. Я поясню и это понятие, потому что культурная память (её можно трактовать очень широко) – всё, что не передаётся посредством физических систем или биологических систем передачи информации, но передается культурно. Кристаллическая решётка любого кристалла – это некоторая физическая система. Есть биологические механизмы (генный и прочее-прочее), всё остальное – это культура. И поскольку мы с вами существа всё-таки в первую очередь культурные, нас не может не волновать вопрос: как изменение среды нашего существования, где появилась такая существенная опция, как дигитальная среда, будет влиять на нашу с вами культуру?

Я начну с очевидных вещей, например, если мы с вами вспомним вообще проблематизацию культурной памяти в науке, в философии, то, наверное, здесь таким принципиальным автором будет Фридрих Ницше и его «Несвоевременные размышления». Одно из размышлений называлось «О пользе и вреде истории для жизни». Это замечательный текст, написанный в форме политического доноса, где Ницше со всей полнотой мастерства своего пера и политического чутья обрушился на поднимавших голову историков в институциональном плане и на явление историзма, также бешеными темпами складывающегося в XIX веке, с целью показать, что это явление крайне вредит политической жизнеспособности нации. Иначе, как донос, я не могу это расценить.

Имелась в виду следующая вещь: что мы тут так много занимаемся историей, что это ведёт к релятивизации: люди могут посмотреть на любое явление с одной стороны, с другой стороны и так далее, это мешает им, что называется, «воодушевиться» бескомпромиссной энергией незнания в реализации своих целей. Это очень вредно, это такой действительно серьёзный удар по модерну, по историзму модерна и так далее. Несмотря на это, Ницше зафиксировал довольно правильную вещь, в том смысле, что культура живёт не только за счёт того, что сохраняет память о прошлом, также очень важный момент – это забывание и право на то, чтобы какой-то элемент прошлого в культуре был отсеян, потому что он незначителен, потому что человеческое внимание (как ресурс) не безгранично. В этом смысле крайне важно нам не только помнить, но и забывать. И надо сказать, что в этом смысле тема памяти является очень важной, принципиальной, острой для нашего с вами общества, потому что постоянно ведутся дискуссии: почему мы «не ворошим» свою драматическую память советского периода или, наоборот, её как-то слишком тематизируем. Это очень напряжённый момент. Тем не менее я считаю, что это важная культурная константа, связанная с тем, что человечество всё-таки в значительной степени отбрасывало часть прошлого, придавая его забвению.

Пожалуй, первое странное следствие, которое возникает, если мы посмотрим на современную дигитальную среду, заключается в том, что она судя по всему, стремится к тому, чтобы создать такие механизмы функционирования, которые бы препятствовали вообще какому-то бы то ни было исчезновению информации. На поверхности воды (с точки зрения дискуссии, которую мы с вами наблюдаем) это связано в первую очередь с защитой персональной информации и правом на то, чтобы вообще убрать такого рода информацию из дигитальной среды. Мы знаем, что уже даже в нашей стране были приняты соответствующие законодательные акты на этот счёт. Я проверил, вы знаете, например, что у интернета (к нему не сводится дигитальная медиасреда, но тем не менее это важнейший сегмент) есть архив и, как вы знаете, он на территории России заблокирован. Мы с вами как-то отрезаны от интернет-памяти из-за какой-то там нелепицы. Тем не менее, он существует, вы все можете моментально его обойти как любой китаец, знающий о существовании фейсбука, тоже может его обойти. Александр Фридрихович прав, проблема в том, что он может об этом просто не знать. Существует проблема забвения.

Я буду приводить какие-то примеры, повседневные, понятные, чтобы было ясно, в чём здесь состоит сложность на уровне повседневности и на уровне нашего с вами здравого смысла. Я поскольку (по возрасту) был свидетелем того, как интернет рождался, а он первоначально вроде бы рождался как система коммуникаций учёных, были ясные и понятные проекты. Со временем это просто взрывным образом погрузилось в пучину всего другого. И на поверхности это выглядит таким образом, что сегодня даже очень хорошие поисковые системы, которые пытаются работать с этой проблемой, не могут нам помочь с точки зрения нахождения актуальной информации.

Поскольку информация накапливается взрывным образом, ранжировать её крайне сложно по содержательной релевантности (она ранжируется по режимам обращения и прочим вещам, которыми можно манипулировать явно или они «случайно» манипулируются), то попытка обнаружить актуальную релевантную информацию – она практически невозможна. Это, кстати говоря, мы можем наблюдать по студенчеству: когда ребята работают в информационной сети, если у них не существует какой-то ясной структуры оценки дифференциации источников, то в качестве их источников начинает фигурировать попросту «помойка». Одно дело, когда раньше человек шёл в библиотеку, которая была структурирована людьми, которые являлись носителями экспертного знания, которые определённым образом поток информации разбивали, как в виде предметных указателей, так и по разным другим классификациям, и информация была, условно говоря, экспертным образом «препарирована» для того, чтобы ей можно было пользоваться, то в этом рыхлом и неструктурированном «океане» человек, который сам по себе не является носителем этого экспертного знания, не умеет отфильтровывать, оказывается в очень жалком положении, потому что сохраняется всё и непонятно, что из этого актуально. Не производится работа по структурированию, экспертному отбору и в каком-то смысле даже забвение.

Я думаю, это проблема. И проблема будет нарастать. В порядке бытового примера: наберите «правила дорожного движения», вам выскочет огромное количество страниц, которые непонятно как структурированы. Если вы не понимаете компетентный источник этой информации, велик риск того, что вы изучите правила дорожного движения позапрошлой редакции просто потому, что на него больше всего кликали. В этом смысле возникает проблема: если раньше структурирование и отсеивание информации было экстернальным (т.е. за это отвечали эксперты), то сегодня бремя структурирования отбора ложится на нас. И это, конечно, очень большое бремя. Поясню, каким образом это работает в культуре: когда вы приходили раньше на рынок (ещё не торговый центр), вы знаете теорию базара Герцена (она хорошо описана), вы там полагаетесь на экспертное мнение, вы могли разговаривать с продавцами, спрашивать «свежее-несвежее», «вкусное-невкусное», «когда привезли» – долго по этому поводу беседовать, и если ваш информатор был хорошим, вы получали квалифицированные сведения, причём он говорил: «Не нужно брать сегодня творожок, завтра приходите», и т.д.; то в супермаркете эти возможности крайне ограничены, а если вы совершаете интернет-покупку, то тут всё зависит исключительно от вашей компетенции.

Я напомню вам о том, что некоторое время назад, например, за нашу с вами коммуникацию отвечала очень большая система под названием «почтовая служба». Сегодня мы сами являемся мало того, что крайне искушёнными потребителями, экспертами, например, в продуктах питания, мы ещё с вами полностью выполняем функции почтовой службы за редчайшим исключением. То же самое касается, например, целых сегментов, которые появлялись, а потом исчезали. Но давайте вспомним функцию копирования: любой человек, знакомый с историей культуры, поймет, что это великий пласт нашей истории. Если в античности копирование манускрипта – это то, что могли позволить себе совершенно бешеные коллекционеры, не скупившиеся ни на какие деньги, в Средневековье это превратилось в дело очень узкого круга монахов, у нас произошла революция Гутенберга со всеми этими издательствами и т.д., то сегодня мы с принтером и даже небольшой машиной по скоросшиванию полностью с вами эту всю культуру интериоризировали и заменили. Огромный пласт человеческой культуры просто схлопнулся благодаря этим дигитальным возможностям. И я бы сказал, что это не безобидное схлопывание (повторюсь), потому что исчезли опосредующие экспертные инстанции, которые позволяли людям выполнять это квалифицированно. Надо сказать, что это очень сильно меняет всю нашу с вами систему вообще социализации, осваивания минимума необходимых компетенций. Если раньше мы в этом доверялись на почтальона, а Фёдор Михайлович Достоевский никогда бы не вступил во второй брак, если бы ему не нужна была помощница, которая бы записывала за ним, то сегодня бы этот счастливый брак не мог бы состояться, потому что Фёдор Михайлович (как все бы мы) сидел за своей клавиатурой и долбил. Смотрите, наша с вами дигитальная клавиатура уничтожила целый институт ассистенток. В возможном мире дигитальном судьба Фёдора Михайловича сложилась бы совершенно иначе.

Но я вернусь к первоначальному тезису. Проблема-то заключается не только в том, что мы в дигитальной культуре фактически превращаемся в многофункциональный центр в социальном смысле: мы теперь являемся и суперквалифицированными потребителями, когда нам не с кем проконсультироваться, мы являемся и почтальонами, мы являемся и отправителями факсов, мы являемся копировальщиками… Я уже молчу про всё то, что, например, связано с предыдущей медиа-эпохой аналоговых медиа, например, фотография. Я не знаю, есть ли среди нас кто-то тут кроме меня, который запирался в ванной с красным фонарём, проявлял плёнки и печатал. Но мы понимаем, что сегодня вся эта богатейшая культура минимизировалось до того, что мы подключаем камеру к принтеру и выводим это всё на печать. Это не проходит, кстати сказать, так просто. Я ещё поясню, потому что есть обратные механизмы, потому что совершенно не случайно в модных хипстерских магазинах мы видим целый набор камер ломо с нормальной цветной плёнкой и прочее. Я уж не говорю о том, что любой набор художественных фильтров сегодня забит фильтрами «под плёнку» ORWO и прочее. Даже в этой дигитальной культуре мы стараемся имитировать аналоговую и это, безусловно, очень важно.


Как я сказал, я буду немножко двигаться импрессионистически, но понятно, за всем этим стоит очень серьёзная и сложная динамика. Появление дигитальных камер самых совершенных ведёт к тому, что в культуре мы видим либо имитационный, либо реальный возврат к аналоговости, к материальности. Например, фотография, сделанная без объектива с помощью исключительно дырки в тубусе (самый примитивный вид объектива), имеет огромное количество поклонников. Не говоря уже о том, что инстаграм и все прочие подручные способы обработки цифровых изображений предлагают вам в огромном количестве сымитировать аналоговую съёмку. Мы это делаем. Но точно таким же образом, как, например, появление компакт-дисков, которые казалось бы раз и навсегда уничтожило пластинку, на самом деле не уничтожило, а создало просто большую дифференциацию. Точно таким же образом есть сегодня магазины пластинок, хотя и культовое, но не совсем уж микроскопическое явление.

Это, кстати говоря, очень важный тезис, который можно так сформулировать: появление и революционизация в рамках новых медиа не ведёт к уничтожению старого. Они сохраняются в качестве опции – это очень важный момент. Этот процесс нельзя мыслить как прогресс в однонаправленном смысле слова. Более того, мы видим, что как раз возвратное явление и становится наиболее модным. Фотография, немножко испорченная под пленку специальным фильтром, выглядит лучше, чем просто самая гламурная фотография без единого дефекта.

Ещё раз повторю, что у нас есть такая проблема – накапливание массива ненужной информации и требования к нам самим по тому, чтобы мы осуществляли этот отбор, равно как и по тому, чтобы мы всё больше и больше обладали всё большим и большим набором компетенций, которые раньше были делегированы другим социальным группам, профессиям и так далее (секретаршам, ассистенткам и прочим). Это первый момент.
Второй момент, на который я хотел бы обратить внимание, он немножко из другого поля, но я думаю, он всем, наверное, известен. Есть знаменитый тезис Вальтера Беньямина, сформулированный в работе «Произведение искусства в эпоху его технической воспроизводимости» по поводу исчезновения ауры. Вальтер Беньямин, который присутствовал при рождении второй медийной революции (появление массовых медиа с их технологиями тиражирования) заявил, что всё искусство лишается своей ауры, потому что аура была связана, во-первых, с определённой культурной функцией искусства. То, что мы сейчас называем «искусством», раньше находилось в храме и самое главное – это произведение мало того, что находилось в храме и на возвышении, оно обладало качеством уникальности просто в силу технологии производства.

Сейчас наступила эпоха технической воспроизводимости, соответственно это всё утрачивается, и с тех пор в культуре появился жуткий страх (и надо сказать, страх сидит в «костях» наших работников культуры), который заключается в том, что если нечто сфотографировано, то мы упустили свою выгоду. Более того, буквально несколько месяцев назад благодаря изменениям в российском законодательстве у нас фактически в правилах работы российских музеев появились прейскуранты, которые просто шокировали научную общественность, потому что речь идёт о том, что доступ к фондам теперь должен быть оплачен. Если вы следите за этой повесткой дня, это не произошло тотально, но новая законодательная рамка фактически позволяет это делать музеям, а их экономическое положение просто принуждает и подталкивает их к тому, чтобы этим заниматься. За этим стоит очень простой страх, я так думаю, в меньшей степени вы сталкивались с этим в музеях зарубежных при попытке фотографировать что-то в музее, и в большей степени – в отечественных.

Я сегодня забежал мимоходом в Национальный музей Республики Татарстан, где задал вопрос: «На что я могу фотографировать?». На что мне говорят: «На телефончик-то ладно». Если бы я появился со своей рабочей камерой… К счастью, её не было, не пришлось испытывать чувство неловкости, но думаю, это запрещено. За этим стоит просто страх, что произведение лишится ауры. Я, разместив эту фотографию в интернете, тут же лишу всякой мотивации всех татарских детей ходить в этот музей. Но я должен со всей серьёзностью сказать, что Вальтер Беньямин во многих случаях (в большинстве), а в этом – в особенности, был абсолютно неправ. Начнём с того, что человек явно не представлял себе, что такое иконописная деятельность.
Мы сегодня с Александром Фридриховичем разговаривали, я такой вопрос ему задал (он тоже не ответил), давайте я тоже вам его задам (давайте интерактивно, в духе новой дигитальной революции): «Один из крупнейших центров производства икон в дореволюционной России в начале XX века – это Мстёра. В Мстёре жило 5 000 человек, 3 000 из них занимались иконописным делом. Как вы думаете, сколько в год икон производила Мстёра?». Я вас должен попросить не стесняться в верхнем потолке, насколько можете отважиться.

Производилось 2 000 000 икон в год. Павел Флоренский, исходя из своих задач, мы знаем, что есть эксклюзивные товары, luxury, в иконах они тоже всегда были, естественно. Но то, что весело в красном углу среднестатистического гражданина Российской Империи, производилось совсем не так. Понятно, что за этим стояла определённая технология. Был оклад, который прессом штамповался, чтобы вписывались только видные из-под оклада детали: лик, рука, детали пейзажа. И сидели люди, специализировавшиеся на написании левой руки. Это-то ладно. Марксистам вообще свойственно не очень разбираться в производстве, но второй момент более важный: действительно ли тиражирование, а тиражирование в современном культурном контексте вообще имеет неограниченный характер, ведёт к тому, что мы утрачиваем интерес к оригиналу, к подлиннику.

Александр Фридрихович очень хорошо говорил и совершенно неслучайно сказал про то, что главный репрезентант мирового общества сегодня – это турист. И давайте просто зададим простой вопрос: «Что эти все туристы туда едут?» Помимо, естественно, того, что они там загорают и купаются. Что тоже, кстати говоря, немаловажно. Естественно, «Подсолнухи» Ван Гога в виде репродукции висят у каждой второй девушки в мире в её комнатке, но это, вообще-то говоря, не означает, что огромные очереди, потоки туристов не мчатся в голландский музей для того, чтобы посмотреть разные версии этого самого Ван Гога. Не мне вам говорить или напоминать об этих фотографиях огромных толп, которые окружают «Мону Лизу» или Климта, который есть везде на коробках с печеньем и так далее и тому подобное.

Тезис о том, что тиражируемость (а новая дигитальная медиасреда означает неограниченную тиражируемость, чудовищно сложную тиражируемость) ведёт к забвению оригинала, к утрате к ним интереса – он ложен. Напротив, только эпоха тиражирования создала для произведения искусства в рамках нашей с вами модерновой цивилизации ауру, которая и не снилась величайшим святыням традиционного общества. Исключим, конечно, Мекку. Хотя по цифрам тут можно ещё поспорить, потому что это всё-таки один раз в год, а если мы посмотрим на цифры посетителей Метрополя и т. д., то вполне возможно, что это сопоставимые вещи.

Существует некоторая иллюзия того, что культура виртуализируется и тем самым приходит в забвение или утрачивается смысл значения и востребованность подлинных артефактов. Это не так. И тем самым мы переходим к следующему очень важному сюжету, который можно обозначить как некоторую проблему иллюзорности той революции, которую мы с вами переживаем. Потому что виртуализация, дигитализация, мультимизация и т. д. на протяжении долгого времени (по крайней мере, на протяжении двадцати лет, когда активные массы в это вовлечены) воспринимается как переход к совершенно новому цивилизационному этапу, в котором реальные прототипы утрачивают своё значение. Мой краткий кейс с Беньямином доказательно показывает, что это просто не так. И в этом смысле хотя, конечно, все мы даём читать Беньямина, но вообще эту литературу стоило бы запретить, как очевидно ложное. По крайней мере, предупредить что это, очевидно, обман масс.

Важный сюжет, который опять же связан с проблемой того, что подлинное не утрачивает своё значение, а напротив – его значение только возрастает, связано, например, с проблемой коммуникации. Опять же, не мне вам говорить, какая существует разветвлённая культур-критика по поводу того, что современные дигитальные способы коммуникации убивают живую коммуникацию. Огромное количество алармистских, антиутопических кинопроизведений и антиутопий показывают нам какие-то жуткие последствия каких-то страшных мизантропов, которые сидят запершись в своём доме и пользуются только выгодами новой коммуникации. Главное, что меня убеждает в обратном – это то, что вы сюда пришли, а в общем могли бы это всё записать и на скайпе протранслировать. На мой взгляд сегодня видеоконференции по скайпу проводят люди, которые профессиональные грантоеды, которым надо как-то грант отбить. Именно в контексте сегодняшней упростившейся моментальной глобальной коммуникации, всё более сгущающейся, всё более напряжённой, роль коммуникации прямой является необычайно высокой и, более того, именно она и возрастает. Связано это с тем, что у нас растёт плотность и объём информации. И в этом плотном объёмном потоке информации ориентироваться становится решительно невозможно. Мы знаем, что отдельные сектора культуры по-своему пытаются с этим справляться. Например, почему всех людей, которые здесь имеют отношение к науке или к университету, не может не беспокоить это жуткое безумие, связанное с публикациями в западных реферируемых журналах. И всё просвещённое мировое сообщество с этим борется, но, тем не менее, безнадежно. В чём смысл реферированного журнала, почему это нужно? Да потому, что в принципе это инстанция, которая ставит фильтры. Учитывая то, что количество научных публикаций растёт по экспоненте и все более молодые и амбициозные, графоманские. В каких-то дисциплинах с этим справились.

Самая великая статья по проблеме знания в аналитической философии занимает три страницы (проблема Гетье). Гетье опубликовал в жизни одну статью на три страницы и всё. Но немногие дисциплины ещё дошли до такого состояния, чтобы понимать, что хорошая научная публикация – это пост в фейсбуке, больше не надо. Вот поэтому есть всякие ритуалы и прочее. Но смысл здесь следующий, что нужны преграды и эти реферируемые журналы – это попросту авторитетные люди отсекают, условно говоря, не то что плохое, они выбирают важное, интересное и т.д. Мы знаем, что под давлением таких государств как наше эта система тоже разваливается, потому что всем там нужно публиковаться, но мы же знаем, как решать вопросы… Это всё огромная проблема. А дигитализация культурной памяти (а система образования – это важнейший институт культурной памяти) не ведёт к упразднению существовавших институтов, всего лишь навсего их популяризирует, попросту ведёт к возрастанию их востребованности.

Возвращаясь к примеру с аурой Беньямина, что мы наблюдаем? Мы наблюдаем, что огромное количество музеев сегодня (буквально у нас есть в фейсбуке у школы группа, называется «КультБук» и там ребята, студенты, модераторы они всё время постят какие-то новости культурного мира, и я каждый день вижу, как какой-то музей, какая-то библиотека открыла огромный набор этих цифровых данных. И, конечно, люди уже понимают, что это не ведёт ни к какой утрате интереса: ни к этим архивам, ни к этим фондам, ни к этим оригиналам. Мне кажется, именно сейчас мы переживаем такую существенную революцию в понимании того, что максимальная открытость будет означать и максимальную востребованность. Это «эффект Мона Лизы», которую растиражировали так, что прохода нет, но люди ломятся и ломятся. Он, я думаю, сработает и в данном случае. Это, конечно, предположение, но, тем не менее, судя по поведению, я это вижу. В какой-то момент в западных музеях перестали ставить какие бы то ни было ограничения на фотосъёмку. В России это, к сожалению, очень большая проблема. Мы пока немножко на периферии находимся этих процессов. Это очень грустно, потому что у нас и культурное наследие гибнет всего этого. Это вообще касается нашего музейного мышления, которое совершенно особым образом возникло и функционирует – отношение к фонду музея как к сокровищу, которое нужно охранять, оберегать, прикрывать к нему доступ и прочее. Тема отдельного разговора, я не буду её затрагивать.

Существенные риски, которые связаны с дигитальный системой, для пояснения я вам хочу сказать, что на самом деле мы с вами, находясь в эпицентре этой революции, вообще не понимаем всю драматичность периода, который мы переживаем. Я тут позволю себе некоторые примеры привести (даже личные). Все люди, которые занимались историей культуры, понимают, что важнейший источник в ней – это, например, переписка. Если посмотреть на какие-то великие переписки людей XX века, например, переписка Эдмунда Гуссерля – это десять таких томов, это огромный труд, где собрано всё. У нас есть переписка Спинозы в той мере, в какой она есть. Есть переписка Лейбница и прочее. Теперь очень простой вопрос: «А где будет ваша переписка, когда вы станете теми людьми, к которым историки будущего будут обращаться для изучения нашего настоящего?»

Действительно, так случилось, что за несколько последних лет у меня скончалось несколько коллег достаточно молодых, для того, чтобы весь их основной период творчества пришёлся на дигитальную эпоху. У них не было рукописей, у них за всю жизнь было несколько компьютеров, некоторые из которых когда-то «полетели», они не умели переносить свои почтовые архивы, но даже если и перенесли, так случилось что никто не знает их пароль.

Я должен сказать, что эта вся замечательная дигитальная эпоха, относительно которой мы все беспокоимся, что нас там видит «большой брат» и всё про нас знает, и все всё про нас знают, на самом деле имеет обратную сторону. Именно в дигитальную эпоху наша с вами жизнь будет все менее и менее известной, по крайней мере, в текущей ситуации, для историков культуры будущих поколений. Не нужно предаваться иллюзиям, что это всё очень надёжно. Это всё крайне ненадёжно, и мы будем с вами иметь провал в истории. Немножко из другого поля, но аналогичный пример. Когда будут открыты все архивы, мы будем хорошо знать историю советского периода, потому что там всегда на любом заседании Политбюро сидела стенографистка, которая стенографировала всё. Мы знаем всё об истории советского периода, что касается его верхушки политической власти. Как вы думаете, будем ли мы знать так же хорошо историю нашего с вами периода? Нет. Хотя у каждого в кармане полноценный диктофон и т. д.

Буквально несколько недель назад в интернете появился текст, называется «Инженерная археология» (правда его почему-то поубирали (перевод), видимо, с правами проблема). Я его с удовольствием прочитал и теперь цитирую. Что означает переломность нашей с вами эпохи? Человек рассказывает историю завода. Он инженер. В 80-е годы был построен большой нефтеперерабатывающий завод, который работал, его хорошо поддерживали, он работал, работал десять лет, работал двадцать лет, работал двадцать пять лет. В какой-то момент хозяева/владельцы решили, что его нужно перестроить, и выяснилась совершенно потрясающая ужасающая вещь, что всё знание о заводе, которое имеется, связано с поддержанием его работы, потому что уже никто не понимает, как он устроен. А при том, что там производились какие-то архивирования всей документации, причём, несколько раз, и эти все дигитальные архивы куда-то сгинули (кстати, в Национальной британской библиотеке 30 миллионов страниц документов стали нечитаемыми несколько лет назад, потому что они это делали в каком-то формате какой-то базы данных нелепой, которую нельзя уже прочесть). И этот текст по инженерной археологии рассказывает драматическую историю, как какими-то жуткими ухищрениями еле-еле удалось найти бумажный архив с этими «синьками» и хоть как-то справиться с этой проблемой, потому что иначе эта вся дигитальность попросту означала, что с этим заводом ничего нельзя будет сделать, потому что память об этом не сохранена. Я уже молчу, что там пришлось решать другую проблему: им пришлось брать старые учебники, заново учиться по этим учебникам, потому что они в этом уже ничего не понимали, потому что понятно, что люди вообще не понимают, что это такое, почему есть цех «А» и цех «B», и котёл «С» стоит здесь – непонятно. Это, кстати, наши повседневные риски, потому что если вы вовремя не сделали бэкап своего фотоархива, то несколько лет вашей жизни вылетят непонятно куда. Мы эти риски с вами переживаем. Я, конечно, уверен, что облачные сервисы позволят с этим всем справиться, удешевление памяти, прочее, но тем не менее это очень серьёзные риски.

Я недавно подробно разговаривал со специалистами по нашему архивному делу, у нас не существует способов принятия на хранение электронных архивов. Всё, с чем мы с вами имеем дело в виде памяти, которая останется о нас с вами в будущем, это бумажная документация. Я даже вообще не понимаю, как мы будем иметь дело с вами сейчас с форматированием той информации, которую мы хотим оставить потомкам. Обеспечить трансляцию памяти, учитывая то, что она утратила экспертные структуры внешнего иерархизирования, отбора, структурирования. Я тоже не понимаю, как я сейчас обращаюсь в какой-то архив и говорю: «Примите на хранение жёсткий диск». Это катастрофа.

Та пауза, которую мы с вами будем сейчас наблюдать в рамках перехода на цифровой формат до тех пор, пока будут выработаны какие-то экспертные механизмы структурирования, депонирования этой всей системы, является гигантской проблемой. Я тут немножко культур-критически выражусь, хотя я не хочу нагнетать алармизма, но мы с вами действительно имеем дело с ширящимся пятном, белым пятном, слепым пятном в нашей культуре просто потому, что эти форматы не состыкованы. Мы с вами живём, коммуницируем в дигитальной форме, а институты сохранения культурной памяти не дигитальны. И тот, кто имеет уже некоторый опыт существования в интернете, понимает, что некоторые сервисы, которыми мы с вами пользуемся, могут казаться вечными, но они могут буквально завтра пропасть. И ничего от них не останется. Люди старшего поколения, может, помнят первые бесплатные вечные адреса какого-нибудь поисковика AltaVista. Казалось, это будет на века. Это может закрыться завтра и ничего. Если вы сохранили все документы в Google Docs, это ничего не означает.

В нашей с вами культуре (это уже завершающий комментарий) проблема обостряется тем, что у нас не существует разветвлённых и дифференцированных механизмов сохранения культурной памяти. Дело в том, что единственный субъект, который является носителем культурной памяти (долгосрочной) в стране – это государство. У нас нет ни частных архивов, ни практики, ни способов сохранения диверсифицированной, разделённой системы культурной памяти.

Я сегодня с ребятами разговаривал про частный музей в Казани. Вот интересно: Музей великана есть, Музей счастливого детства, но это, казалось бы, тоже институт сохранения культурной памяти. Нужно понимать, что мы с вами в стране живём в том контексте, что единственный гарант сохранения памяти – это государство. Я с прискорбием это констатирую, кстати сказать. Мы знаем неповоротливость нашего государства, его в этом смысле не быструю способность куда-то переходить на новые платформы. Это, повторюсь, проблема.
Но если вернуться в начало, к первоначальному тезису, глубинному, который я хотел здесь сформулировать, он заключается всё-таки в том, что не нужно испытывать эйфорию по поводу того, что мы теперь с вами живём в новой реальности. Нет, это дополнение. Здесь есть свои риски, на мой взгляд, очень существенные. Я их обозначил. Кажется, мы с вами сейчас сидим, и то, что я говорю здесь, документируется со всех сторон. А я вас уверяю, что от этого ничего может не остаться. И это означает, что (вспоминая Платона), мы должны друг друга поблагодарить за чудо аналоговой коммуникации.

На этом я бы хотел закончить.


Проект реализуется победителем конкурса по приглашению благотворительной программы «Эффективная филантропия» Благотворительного фонда Владимира Потанина.

Рубрики
Книги Рупор Смена

Гид-вишлист к Зимнему книжному фестивалю от сотрудников «Смены», Нацбиблиотеки РТ и Фонда «Живой город»

Специально к Х Зимнему книжному фестивалю вместе с нашими соорганизаторами мы собрали большой список книг, на которые рекомендуем обратить внимание на книжной ярмарке 10 и 11 декабря.

Фестиваль организован Центром современной культуры «Смена», Национальной библиотекой Республики Татарстан, Фондом «Живой город» при поддержке Министерства культуры Республики Татарстан и Благотворительного фонда «Татнефть».

Центр современной культуры «Смена»

Аня Ставниченко, PR-директор:

«Момент» Эми Липтрот (стенд Ad Marginem)

Идеальная книга для чтения в дороге, которая легко остановит беготню в голове.

Выпуск журнала ORNAMENT «Молодой/Новый Папа» (книжный магазин в библиотеке)

Я собираю эти журналы с первого выпуска про Уэса Андерсона и сейчас для полной коллекции мне не хватает только последнего номера! Надеюсь, кто-то прочтет эту подборку и подарит мне его.

«Планета вирусов» Карла Циммера (стенд «Альпины»)

В прошлом году я прочла книгу «Пандемия» и теперь хочется узнать еще больше о том, как вирусы появляются и влияют на нашу жизнь.

Дарья Скрипаль, менеджерка выставочного отдела:

«Размышления о жизни и счастье» Марселя Жуандо (Kolonna Publications, стенд «Медленных книг»)

Книга о том, как преодолевать невзгоды, наслаждаться безмятежностью и любовью.


«По следам Бурхана Шахиди, или Синьцзян 50 лет спустя» Ильи Фальковского («Напильник», книжный магазин в библиотеке)

Память о прошлом и память будущего.

Карина Костюкова, сотрудница книжного магазина:

«Восхищение» Ильи Зданевича («Гилея», стенд «Медленных книг»)

Роман-метафора о гибели русского футуризма, по-моему круто!

«Африка» Растко Петровича («Гилея», стенд «Медленных книг») 

Классическая афромания для искателей приключений.

«По ту сторону Тулы» («Носорог», стенд «Медленных книг»)

Спасибо «Носорогу» за то, что открыли современному читателю гениальный слог эллиниста Николева!

«Лед» Анны Каван (второе издание) (стенд Ad Marginem)

Отличный роман, который будет читаться взахлеб и оставит после себя приятнейшее литературное похмелье.

Татьяна Гилязова, сотрудница книжного магазина:

«И при чем здесь я? Преступление, совершенное в марте 1945 года. История моей семьи» Саши Бaттьяни (стенд издательства Ивана Лимбаха)

О первородном чувстве вины и странном ощущении причастности к тому, что было совершено задолго до рождения автора.

«Змей и радуга. Удивительное путешествие гарвардского ученого в тайные общества гаитянского вуду, зомби и магии» Уэйда Дэвиса (стенд издательства книжного магазина «Циолковский»)

Самый нетривиальный исследовательский труд из всех, что мне доводилось читать!

«Путь через лес. О грибах и скорби» Лонг Литт Вун (стенд Ad Marginem)

О том, как тяжесть человеческого горя может преобразиться в интеллектуальную вовлеченность.

Роксана Гильфанутдинова, директор книжного магазина:

«Тайная жизнь деревьев. Что они чувствуют, как они общаются — открытие сокровенного мира» Петера Вольлебена (стенд издательского дома ВШЭ)

Рада, что ИД ВШЭ переиздали Вольлебена (уже в 6 раз) – в следующем году надеюсь успеть прочитать книгу о деревьях, которую откладываю несколько лет – в последнее время хочется начать читать неторопливый нон-фикшн о природе.

«Моя жизнь» Маши Сумниной и Ильи Вознесенского («Смена», книжный магазин в библиотеке)

Я ее читала перед публикацией, конечно, теперь советую читать всем, а потом читать все упомянутые в книге биографии, они того стоят.

«Карантин. COVID-19 — вирус, который потряс мир» Адама Туза (Издательство Института Гайдара, стенд издательского дома «Дело» РАНХиГС)

Наконец-то спустя три или четыре, кажется, года после покупки прочитала в этом году «Цену разрушения» и «Великий потоп», теперь считаю, что все книги Адама Туза надо читать в обязательном порядке.

«Империя знаков» Ролана Барта (стенд Ad Marginem)

Предыдущие издание от «Праксиса» стоит на букинистических сайтах 1500 рублей, «Фрагменты речи влюбленного» (или «Фрагменты любовной речи») – от 5 до 12 тысяч рублей), думаю, покупка Барта – хорошая идея для инвестиции, поэтому рекомендую купить сразу два экземпляра: один – для чтения, другую – на будущее. 

Аделина Мифтахова, сотрудница книжного магазина:

«План D накануне» Ноама Веневитинова (Kongress W,  стенд «Медленных книг»)

Ноам Веневетинов, кто бы ни скрывался за этим именем, новая фигура в мире большой литературы. Экземпляр «Плана D накануне» я приобрела практически сразу, как только тот стал доступен к заказу, даже не будучи уверенной до конца в том, стоит игра свеч или нет. В то время как метамодернистская чистая и ясная проза продолжает активно набирать обороты, становится в разы интереснее наблюдать за возникновением крупных и сложных для чтения текстов, продолжающих традицию Джойса, Пинчона и Уоллеса.

Дима Александров, сотрудник книжного магазина:

«Жабий жир» Акиры Куросавы (Rosebud Publishers, стенд «Медленных книг»)

Относительно недавно ознакомился с фильмографией Акиры Куросавы, и чтобы собрать пазл до конца, хочу ознакомиться и с автобиографией.

«Машинерия портрета» Виктора Меламеда  (стенд Ad Marginem)

Одна из лучших книг по теории рисунка от одного из лучших иллюстраторов.

«Расскажите вашим детям. 123 опыта о культовом кинематографе» Александра Павлова (стенд издательского дома ВШЭ)

Хочу, чтобы покупатели ознакомились с этой книгой и понятием «культовый кинематограф», а автор, благодаря этому, занялся новым томом, посвященным этой тематике.

«Мусорный остров» Ли Мёнэ (стенд «Самоката»)

Красивая книга о важной проблеме.

Рамиль Галеев, сотрудник книжного магазина:

«Бредовая работа» Дэвида Гребера (стенд Ad Marginem)

Если хоть раз сталкивались с ощущением того, что занимаетесь бессмыслицей – это вам!

«Постколониальные нации в историко-культурном подтексте» («Языки Славянских Культур», стенд «Гнозиса»)

И следом книга том, как колониальные империи заставили заниматься бессмыслицей весь мир.

Эльза Абзалова, сотрудница книжного магазина:

«Эстетические отношения искусства к действительности» Николая Чернышевского (стенд V–A–C Press)

Философско-эстетическое сочинение Н. Г. Чернышевского, в котором он размышляет о сути прекрасного и роли искусства в окружающей нас жизни. Своеобразное зеркало эпохи и мысли XIX столетия российской действительности

«Рождение советской женщины. Работница, крестьянка, летчица, “бывшая” и другие в искусстве 1917–1939 годов» Надежды Плунгян (стенд Музея современного искусства «Гараж»)

С феноменом советской женщины успел столкнуться каждый из нас! А вот откуда растут корни – стоит разобраться.

Марина Карева, сотрудница книжного магазина:

«Сообщники. Сборник рассказов» (стенд «Самоката»)

Хочу ее, потому что в сборнике есть текст Дениса Осокина, который открыл мне Верхний Услон и показал, какой содержательной может быть любовь к родному месту. А еще крайне интересно увидеть взгляд авторов сборника на актуальную действительность.

«Деревянные глаза. Десять статей о дистанции» Карло Гинзбурга (стенд «Нового издательства»)

Ответы редко лежат на поверхности. Мне кажется, что единственным верным выходом обращаться в историю и рассматривать человеческое поведение в разных контекстах – «отстранить» все вещи, чтобы увидеть их как в первый раз.

Карим Богдалов, контент-менеджер книжного магазина и «Смены»:

«Молитвенник хаоса» Альбера Карако («Опустошитель», книжный магазин в библиотеке)

Если вы уже поняли, что готовиться стоит только к худшему, то один из лучших вестников упадка – это Карако!

Саша Грегорович, куратор публичной программы Центра Современной культуры «Смена»:

«Лингвосемиотика похоронной культуры: деревня и город» Лилии Пантелеевой и Станислава Хоробрых (стенд издательского дома ВШЭ)

Понятие «народная культура» через семиотику похорон.

Империализм в XXI веке Джона Смита («Горизонталь», стенд «Медленных книг»)

Для понимания современного глобального капитализма.

Кирилл Маевский, программный директор:


От «Черной горы» до «Языкового письма». Антология новейшей поэзии США (издательство «НЛО», книжный магазин в библиотеке)

Масштабное издание, в полном объеме презентующее отечественному читателю американскую поэзию последних 70 лет — четыре основных американских поэтических движения — Языковую школу, школу «Черной горы», Нью-Йоркскую школу и Сан-Францисский ренессанс, известных в России отдельными публикациями.

«Библейские мотивы. Сюжеты Писания в классической музыке» Ляли Кандауровой (стенд «Альпины»)

История музыки, которую, как показали предыдущие книги, Кандаурова умеет рассказывать популярным, но не банализирующим образом (например, история музыки через историю реквиемов), теперь разворачивается на фоне библейских сюжетов — непростая задача — полноценно охватить 6 веков музыки, основанной на историях из Ветхого и Нового Заветов.


Национальная библиотека РТ

​​Салават Гафаров, ивент-менеджер:

«Моральные основы отсталого общества» Эдвард Бэнфилд (стенд «Нового издательства»)

Красивое и емкое пережевывание старого постулата — вместе мы сильны. Все по фактам, без лишних слов.

«Уход в лес» Эрнста Юнгера (стенд Ad Marginem)

Книга о свободе, о возможностях борьбы с тиранией. Моя настольная книга, перечитываю регулярно раз в месяц.

Лилия Низамова, PR-менеджер

«Я стану твоим зеркалом: избранные интервью Энди Уорхола» (стенд Аd Marginem)

В книге собрано более 30 интервью Энди Уорхола. Книжный формат, позволяющий быть параллельным – и отвечать, и задаваться. 

«Ай кызы Зөһрә» Йолдыз Миңнуллина (стенд издательства «Юлбасма»)

Любимая с детства легенда, добрая интерпретация Йолдыз Миңнуллиной и нежные аккуратные иллюстрации Гузель Гариповой.

Дилара Шакирова, PR-менеджер:

«О фотографии» Сьюзен Сонтаг (стенд Аd Marginem)

Книга наполнена материалами, которые отражают не только историю фотографии, ее философию, но и большую детальную любовь к ней. Читать непросто, однако отдельные мысли настолько цепляют, что к ним хочется возвращаться вновь и вновь.

«Ясно, понятно. Как доносить мысли и убеждать людей с помощью слов», Максима Ильяхова (стенд «Альпины»)

Как понятно уже из названия – эта книга объясняет, как писать так, чтобы читателю было легко, интересно и полезно. Настольная книга для всех копирайтеров, пиарщиков, сммщиков и журналистов.


Фонд «Живой Город»

На вопросы про книги отвечают — пиарщики и актриса. Зоя Рутер — пиар-директор фонда, Альбина Закируллина — пиар-директор «Угла», и Диана Куватова — контент-менеджер площадок MOÑ и «Особняк Демидова», Алена Батулла — продюсер творческого объединения «Алиф» и Ай Ахметова — актриса и помощник режиссера, а еще именно Ай снимает самые крутые рилс в аккаунте MOÑ.

Диана и Альбина:

«Фермерские рынки мира» (стенд «Самоката»)

Потому что она просто богическая, вы вообще видели их иллюстрации? 

Зоя и Диана:

«История, которую нельзя рассказывать» и «Вафельное сердце» (стенд «Самоката»)

Отдельная полка в нашем сердце — это детская литература, которую можно и нужно читать детям.

Зоя и Ай:

Флориана Иллиеса: «Лето целого века», «Что я на самом деле хотел сказать» (стенд Ad Marginem)

Пусть выбор кому-то покажется банальным, но не прочитать эти две книги — просто преступление.   

Алена Батулла:

«Ариоль» («Бумкнига», все части вы сможете найти в книжном магазине в библиотеке)

Все части комикса — это супер-топ.

А еще Алена советует книги на татарском языке: Рабит Батулла «Бака-Бакылдык» (стенд издательства «Юлбасма), Каюм Насыйри «Әбүгалисина»

И, конечно, вся команда советует книги про искусство и театр: Оссиан Уорд «Искусство смотреть», Ройд Клименхага «Пина Бауш», Анна Козонина «Странные танцы» (а еще подпишитесь на телеграм-канал Ани!). Все – книги издательской программы музея современного искусства «Гараж»


Проект реализуется победителем конкурса по приглашению благотворительной программы «Эффективная филантропия» Благотворительного фонда Владимира Потанина.

Рубрики
Книги Рупор Смена

Книга недели: «Краткая история насекомых»

Книга рассказывает, какими насекомые были в древности, что способствовало их эволюции, как они менялись вслед за планетой и, в свою очередь, как влияли на историческое развитие других организмов, от растений до человека.

10 декабря в 16:00 на Зимнем книжном фестивале состоится лекция Александра Храмова «Жужжащие ровесники динозавров: что палеонтология может рассказать о древних насекомых», а перед этим «Рупор Смены» публикует отрывок из главы «Кто пил кровь динозавров» книги «Краткая история насекомых. Шестиногие хозяева планеты». Благодарим издательство «Альпина нон-фикшн» за предоставленный отрывок и помощь в организации лекции. А саму книгу вы сможете купить на стенде «Альпины» на фестивале!


Когда двумя столетиями раньше в Страсбурге жил Иоганн Гёте, его не на шутку донимали отдаленные потомки гровожелий — рейнские комары. Чтобы защититься от них, поэту приходилось носить две пары чулок: сверху нитяные, а под ними кожаные. Раздосадованный этими кровососами, Гёте как-то заметил знакомому пастору, что уже одно их существование заставляет сомневаться в благости Творца. На что получил ответ: «Комары и прочие зловредные насекомые, наверное, возникли лишь после грехопадения наших прародителей, если же были еще в раю, то там только приятно жужжали, но не жалили». Как ни странно, пастор был прав: двукрылые действительно сделались кровососами далеко не сразу. Самые ранние бесспорные находки кровососущих групп двукрылых датируются лишь началом мелового периода (рис. 9.1). Почти 100 млн лет отделяет их от гровожелий и других представителей этого отряда, живших в конце триаса. Почему же двукрылые так долго не решались сесть на кровавую диету, хотя наземные позвоночные всегда были у них под рукой (точнее, под лапкой)? Даже если древним мухам и комарам не хватало птиц и млекопитающих (последние, впрочем, появились еще в позднем триасе, одновременно с двукрылыми), они могли бы нападать на разнообразных амфибий и рептилий, как периодически делают это и сейчас1.

Рис. 9.1. . Основные семейства кровососущих двукрылых и время их появления в палеонтологической летописи3. Широкой полосой показаны первые достоверные находки кровососущих форм4.

Однако жизнь кровососа не так проста, как может показаться. Для начала он должен как-то справляться с тепловым шоком после кровососания и утилизировать токсичный гемоглобин, выделяющийся при распаде эритроцитов. Кроме того, кровь при попытке высосать ее из кровеносного сосуда мгновенно начинает свертываться — это все равно что пить через трубочку быстро застывающий клей. Поэтому кровососам приходится впрыскивать в кровеносное русло слюну с антикоагулянтами. Да и как найти подходящую жертву, как проколоть ей кожу, чтобы тебя не прихлопнули? Все эти проблемы нельзя было решить с наскока, требовался длительный переходный этап. Считается, что для многих кровососущих двукрылых таким этапом была энтомофагия: до того как броситься в атаку на позвоночных, они охотились на других насекомых, протыкая их колющим хоботком. И это похоже на правду. Если вдуматься, охотничьи повадки есть даже у самого обычного комара: активно разыскивая и преследуя свою жертву, он куда больше напоминает хищника, чем паразита, такого как лобковая вошь.

Самый яркий пример перехода от хищничества к кровососанию дают бекасницы (Rhagionidae), древнейшие мухи и ближайшие родичи слепней. Одна часть бекасниц — обычные энтомофаги, которые ловят на лету мелких насекомых. Другая часть — кровососы, и на кого только они не нападают: на лягушек, оленей и даже филинов, которых кусают в верхнее веко! Достается от бекасниц и людям—говорят, что укусы этих насекомых очень болезненны. Энтомофагия могла быть первична и для кровососущих длинноусых двукрылых, к которым относятся комары, мошки, мокрецы и москиты. Например, некоторые виды мокрецов (Ceratopogonidae), вместо того чтобы пить кровь позвоночных по примеру своих собратьев, садятся на палочников, стрекоз и других крупных насекомых и высасывают у них гемолимфу, прокалывая жилки на крыльях и межсегментные мембраны (рис. 9.2).

Рис. 9.2. Глядя на этого мокреца Palpomyia semifumosa, напавшего на поденку, можно представить, чем занимались предки кровососущих двукрылых, прежде чем наброситься на позвоночных животных5.

Другие мокрецы хватают мелких можно представить, чем занимались предки кровососущих двукрылых, прежде чем наброситься на позвоночных животных поденок или комариков прямо в полете, а кто-то подстерегает комаров, напившихся крови, и высасывает из их брюшка часть кровавого обеда, который те добыли с риском для жизни. Когда кровосос становится жертвой кровососа, в этом есть какая-то вселенская справедливость, не правда ли?


Проект реализуется победителем конкурса по приглашению благотворительной программы «Эффективная филантропия» Благотворительного фонда Владимира Потанина.

Рубрики
Книги Рупор Смена

Книга недели: «История диджеев. Полная версия»

Современный горожанин сталкивается с диджеингом слишком часто, чтобы не знать об этом ремесле всё! Коллеги из «Белого Яблока» позаботились о нашей компетенции и переиздали «Историю диджеев»!

Большая хроника от первого сведения двух пластинок до того момента, когда клубная индустрия перестала быть возможной без её центральной фигуры — диск-жокея. Интервью с культовыми диджеями, архивные фото, авторские статьи о шоу-бизнесе, музыке и всём, что касается дела.


БЛИСТАТЕЛЬНО

«Если в следующие десять лет нам не удастся вернуть Европе душу, духовное начало и смысл, то игра будет проиграна»

— Жак Делор, 1993

«Yes a bang, a boom-a-boomerang Dum-be-dum-dum be-dum-be-dum-dum Oh bang, a boom-a-boomerang»

— ABBA

«И кому мне звонить, когда я захочу поговорить с Европой?», — задавался вопросом раздражённый Генри Киссинджер, рассердившись на то, что Старый Свет по-прежнему отказывался говорить одним голосом. Вне зависимости от того, как вы относитесь к Маастрихтскому договору, когда дело касается диджейской культуры, великолепие Европы проявляется в отсутствии однородности, целых зонах причудливого музыкального изоляционизма. Танцевальные сцены многих стран уходят корнями в американский соул, фанк и диско; когда же поток американской музыки стал пересыхать, диджеи продемонстрировали невероятную изобретательность в поиске альтернативных источников. Они были вынуждены использовать любые ресурсы, находившиеся вблизи с родным домом, а их музыка эволюционировала в новые любопытные разновидности танцевальных направлений. Когда локальные движения избавились от доминирования англоязычной музыки, это придало им уверенность.

И пусть эти сцены демонстрировали диджейский масштаб креативности, некоторые из них стали любопытными аномалиями, а другие оказались невероятно влиятельными. На протяжении многих лет Великобритания практически не замечала музыку своих соседей, но когда солнечная эклектика Ибицы помогла смыть рэйр-грув и возвестить об эйсид-хаус-революции, британские диджеи наконец-то нашли время для пластинок, которые не были записаны чернокожими американцами. И позднее, когда стало ясно, что самые основы техно- и хаус-музыки были заложены пластинками, записанными в континентальной Европе, кичливые британские меломаны принялись заново оценивать итальянскую, немецкую, испанскую, голландскую и даже бельгийскую клубную историю, переслушивать музыку, которая была в ходу на этих сценах, создавалась для них. Всё это они делали с целью найти неизвестные бриллианты. Вдохновившись этой исторической ревизией, нивелировав важность лирики, хаус и техно и дальше продолжили разрушать превосходство поп-культуры англоязычного мира.

Балеарский дух — это готовность попробовать всё что угодно, только бы услужить танцполу. Забудьте о музыкальном снобизме, авторитетность артиста совершенно не важна. Забудьте о дроблении на различные жанры, об одержимости новизной, порой даже можно не принимать в расчёт правильную скорость пластинки. В этой области не нужно придерживаться общепринятых в диджействе правил. Всё что имеет значение — это красота и сила конкретной песни, а также контекст, в который ты её помещаешь. Жанр, получивший своё название в честь средиземноморского архипелага, включающего в себя и Ибицу, под который первоначально подразумевалась музыка ибицевского диджея Альфредо, «балеарик» представляет собой музыкальную открытость, полнейшую творческую свободу. Отчасти эта музыка возникла из необходимости — потребности растянуть ограниченное количество пластинок и заполнить долгие летние ночи — но и она же преподала важный урок диджеям, относившимся к музыке со слишком большим почтением.

Балеарик — это звучащая на неправильной скорости «Flesh» от A Split Second, которая таким образом превратилась из готического индастриала в глубокий прото-хаус; это гитарная каша The Woodentops, возбуждающая гламурных красоток на танцполе под открытым небом в Amnesia; это триповые пластинки Клауса Шульце, оказывающие ошеломительное воздействие на обдолбанную героином молодёжь на берегу великолепного итальянского озера. Балеарик вызывает ассоциации с отпускной беззаботностью, которую получаешь от тёплого песка под ногами и сверкающих волн. Важно отметить, что балеарик — это скорее про музыку, чем про определённый стиль или локацию. Или, как язвительно заметил журналист Фрэнк Тоуп, «это поп-музыка, которая классно звучит под таблетками».

АЛЬФРЕДО В AMNESIA

Альфредо Фиорито — легенда, причём не только на Ибице, но во всём клубном мире. Эйсид-хаус-революция, породившая современную танцевальную культуру, родилась из той музыки, которую он ставил на вечеринке и атмосферы, созданной им на танцполе. Его достижением стал бешеный микс звуков, смешение чикагского хауса с ярко выраженной европейской поп-чувственностью. Британская пресса быстро назвала это «балеарским ритмом». Вместе с легковозбудимыми эффектами экстази звучание оказалось неудержимым.

Движимый своей искренней любовью к песням, Альфредо с лёгкостью отбирал треки, которые по отдельности были абсолютно непримечательными, но когда они становились частью чего-то большего, то начинали звучать захватывающе. С его проникновенной латинской чувственностью он мог найти частицы пламенной католической страсти даже в англоязычной поп-музыке. На вертушках Альфредо песня «The Blood» группы Cure, фаворит Amnesia, звучала потрясающе по-средиземноморски, невзирая на строгий эстуарный английский Роберта Смита.

Другим важным фактором была доступность музыки. С затяжными сетами и несколькими источниками получения пластинок, ибицевский диск-жокей должен был выжимать по-максимуму из каждого подходящего трека из своей коллекции. Это означало, что было необходимо отыскивать редкие бриллианты на мейнстримовых альбомах, обращать внимание на необычных артистов в поиске шедевров и переиначивать треки, которые никогда и не предназначались для танцпола. Кроме того, диджеи развили у себя очень чувственное планирование, что позволяло им заново увязывать с контекстом пластинки, чтобы показать какие-то стороны, которые до этого были скрыты.

Хосе Падилья, знаменитый ибицевский чиллаут-диджей, согласен с тем, что звучание Ибицы сильно завязано на оппортунизме, как и «волшебная пыль» Танит: «Выбора особо не было. И не потому что на Ибице нам нравилось так играть. Нам нужно было играть Talk Talk, нам нужно было играть бельгийский нью-бит, рок-музыку, регги просто потому, что нам нужно было чем-то заполнять такое большое количество часов».

Альфредо на Ибицу приехал в 1976 году, убежав от военной диктатуры, установившейся в его родной Аргентине. Пластинки крутить он начал в 1982 году в баре своего друга, сводя между собой любимую на острове музыку вроде Pink Floyd с джаз-фьюженом в духе Чика Кориа. С первого же сэта он поставил перед собой цель выступить в Amnesia, который тогда был бедным заведением на фоне куда более привлекательных Ku и Pacha.

Наконец в 1984 году он стал резидентом Amnesia. Но сезон оказался злополучным. По словам Альфредо, на протяжении тех долгих четырёх месяцев во всём клубе за раз находилось не более трёх человек, и эти немногочисленные храбрецы обычно оказывались его друзьями. Всё изменилось поздним августовским вечером, практически уже под закрытие клуба. «Мои коллеги попросили, чтобы я поиграл для них, пока мы ждали своей зарплаты». Узнав, что Amnesia работает дольше обычного, туда заглянули люди из Ku. «Человек пятьдесят – шестьдесят. На следующий день уже было триста. Ещё через день — пятьсот, а через четыре дня в клубе была тысяча человек. Вот как было». Amnesia поняла намёк и стала первым большим афтепати-клубом Ибицы, открываясь в три ночи и работая до обеда.

Альфредо принадлежит к тому типу ибицевских диджеев, которые застали эпоху хиппи. В качестве основного влияния он приводит Жан-Клода Мари, диджея из Брюсселя, который играл в Glory’s и Ku. «Это был очень простой парень. Музыку он любил искренне и от всей души, притом что вкус у него был отменный. Он мог пускать в дело самую разную музыку, даже такую, какую считали странной, вроде Cargo и Indochine или же Kid Creole». Позднее, как вспоминает Тревор Фанг, эстафетную палочку перехватил DJ Carlos в Es Paradis. «Изумительный диск-жокей. Как правило, он играл всякое инди. Я обычно думал: „Откуда он всё это берёт?“ А когда удалось взглянуть на ярлыки пластинок, то оказалось, что это всё была английская музыка откуда-то из Лидса или подобных мест. Он был первым диск-жокеем, который реально изменил моё мнение о том, как можно играть музыку».

На протяжении первых нескольких сезонов музыка Альфредо следовала по стопам своих островных предков, в ней смешивались поп, рок и танцевальные треки. Он ставил итальянские и испанские песни от музыкантов, вроде Лучио Баттисти и Radio Futura, и активно напирал на пластинки в стиле фламенко. На острове находился небольшой магазинчик, торговавший импортными пластинками, Flip Music, но неуёмность Альфредо вечно тянула его в поездки за пластинками по всей Испании, а также в Германию, где жил его сын, и в два главных музыкальных магазина Испании Disco Piu и Disco Inn.

В 1985 году, оказавшись в Мадриде, у одного американского продавца он купил свою первую хаус-пластинку: «Donnie» от It с лейбла D. J. International. «От этой пластинки я поехал головой, — восклицает он. — Фантастическая музыка!» Поскольку в Испании приземлялось всё больше этих виниловых космических кораблей, он всё чаще включал их в свои плейлисты наряду с нетривиальной музыкой, например, живой версией «Why Why Why» от Woodentops (которую нашёл в Италии) и Thrashing Doves «Jesus On The Payroll» (которую купил в магазине в Валенсии) — обе эти пластинки впоследствии стали считаться классикой балеарика.

Тревор Фанг уверяет, что Альфредо часто повторялся, но он смешивал музыку настолько очаровательно, что попросту нельзя было остаться равнодушным. «Музыка из Amnesia засела у меня в голове. То есть я наизусть выучил сеты Альфредо от начала и до конца. Я знал, какую песню он поставит следующей. Но вместе с тем это действовало. Даже несмотря на то, что ты знал, что именно он поставит, это было блестяще».

К тому моменту как в 1987 году начался новый курортный сезон, экстази уже присутствовало на танцполах Ибицы. Добавьте к этому альфредовские балеарские ритмы тёплыми звёздными ночами, и можно понять, что это было нереальное ощущение. Совершенно неудивительно, что когда Фанг поделился своими переживаниями со своими тремя друзьями — лондонскими диджеями Полом Окенфольдом, Дэнни Рэмплингом и Джонни Уолкером — то по возвращении на родину они принялись активно воссоздавать атмосферу беззаботных вечеринок. Их тусовки в Amnesia стали ещё одним мифом о зарождении эйсид-хауса. «Мы торчали там каждую ночь на протяжении недели, — смеётся Уолкер. — Мы просто никак не могли насытиться».


Проект реализуется победителем конкурса по приглашению благотворительной программы «Эффективная филантропия» Благотворительного фонда Владимира Потанина.

Рубрики
Рупор Смена Стенограма

Лекция Александра Иванова «Советский идеализм»

Александр Иванов: «Советский идеализм, вера в воображаемые миры, в их более ценностные значения, нежели значение самой реальности — проникала во все социальные слои и не делала различия между идеологическими полюсами»

Как и немецкий идеализм XVIII — начала XIX веков, советский идеализм представлял собой многоуровневое явление, разворачивавшееся в различных культурных практиках (литература, искусство, философия) и социальных средах. Советский идеализм, так же, как и немецкий идеализм, предполагал приоритет идеального над материальным, однако его оригинальность заключалась в критике потребительского капитализма и практике отчуждения.

При оценке советского периода, особенно 70-х — начала 80-х годов, нам нужно избегать деления общества на советское и антисоветское, потому что это деление не помогает нам понять, по мнению Юрчака (совсем недавно в издательстве НЛО вышла книга Алексея Юрчака «Это было навсегда, пока не кончилось» — прим.), то, что происходило в той реальной ткани жизни, где эти элементы советского и антисоветского переплетались на всех уровнях и составляли довольно сложную конфигурацию и смыслов, и практик. Он приводит целый ряд примеров, когда с одной стороны, например, человек мог участвовать в жизни советских институций типа комсомольской организации или даже партийной организации, выступать на собраниях, говорить таким официальным языком, который Юрчак называет перформативным языком, то есть языком, который выполняет не номинативную функцию называния каких-то предметов реальности, а функцию разыгрывания некоторой смысловой игровой ситуации, то есть когда слова сами создают реальность.

Вот эти все риторические фигуры поздней советской речи: «весь советский народ как один поднялся на выполнение решения партийного съезда» — это говорилось, по мнению Юрчака, как некоторые ритуальные формулы почти такого мифологически-религиозного плана. Но одновременно люди, которые произносили эти формулы — и дальше он просто приводит уже как социолог факты: увлекались западной музыкой, следили за последними новостями в сфере западного кино, т.е. занимали вполне себе такую нейтральную или даже вроде бы в стилистическом и эстетическом отношении антисоветскую, антикоммунистическую позицию, которая, повторяюсь, сочеталась с их риторическим исполнением советских ритуалов.

Юрчак говорит о том, что эта жизнь носила, по мнению его респондентов, то есть тех людей, которых он опрашивает, а это разные социальные слои, начиная от интеллигенции, молодежи учащейся, и заканчивая людьми, уже занимающими какие-то профессиональные посты типа инженеров и руководящих работников — он опрашивает их, и оказывается, что большинство этих людей называют свою жизнь в 70—80-е годы странным словосочетанием «нормальная жизнь». Это непростое словосочетание означает для них, что искусство жизни в 70—80-е годы предполагало со стороны вот это лавирование, это выполнение одновременно правил разных уровней существования, то есть правил официальной риторики, которая практиковалась на официальном уровне, и того, что эта риторика была совершенно неуместна, например, в кругу друзей и приятелей. То есть невозможно себе представить, что в кругу, например, сидящих где-то за бутылкой вина или пива приятелей вдруг кто-то начинал говорить языком комсомольского собрания. Это бы воспринималось просто как нечто комическое, какая-то нереальная, неестественная история. Возникает, конечно, ассоциация с сорокинской «Нормой», но я думаю, что когда респондент Юрчака называет эту жизнь нормальной, речь не идет о «норме» в сорокинском смысле — в смысле постоянного употребления некоторой субстанции, которая не является обязательной практикой для советских людей. Может быть, как раз в переносном, символическом смысле вот это говорение на официальном языке и есть употребление этой субстанции.

Теперь я хотел бы перейти к тому, что, собственно говоря, меня наталкивает на тему советского идеализма. Мы более или менее из истории культуры знаем, что такое немецкий идеализм. Мы знаем, что был такой период в истории Германии в конце 18-го — начале 19-го века, когда появляется явление немецкого идеализма. Это явление не является чисто философским, то есть не только философы выражают это умонастроение. Например, есть прекрасная книга Рюдигера Сафранского, которая называется «Шиллер, или Изобретение немецкого идеализма», и именно на примере поэта Фридриха Шиллера он показывает, что такое был немецкий идеализм как некоторая форма культурного опыта, как форма жизни и т.д. Прежде всего идеализм предполагает, что человек-носитель идеалистических взглядов верит и исходит из того, что возможно изменение жизни не реальным материальным образом, а через воображение. То есть сама жизнь, в общем, всегда недостаточно идеальна, она полна различного рода несуразностей и всяческих неприятных моментов. Жизнь в Германии в конце 18-го века была не самая идеальная с точки зрения экономики, комфорта, политических свобод и так далее. Наоборот, Германия была относительно отсталой страной в Европе. Но эту отсталость можно было, считали передовые немцы своего времени, преодолеть с помощью воображения, с помощью прежде всего эстетического воображения. И поэтому тот мир, воображаемый мир, который создавали немецкие философы, поэты в это время: и Шиллер, и Гёльдерлин, и Гёте, и немецкие философы типа Шеллинга, и Фихте, и Канта — это воображаемый мир, в котором выполнялись идеальные эстетические правила и каноны, и в котором реальный мир претерпевал те перемены, которые позволяли человеку с ним смириться или примириться с теми несуразностями и с теми неидеальными моментами реальной жизни, с которыми мы в той или иной степени всегда пребываем.

У Юрчака есть такое понятие, которое он использует в своей книге: он говорит, что советские люди жили, используя в своих разговорах, своих представлениях образ «воображаемого Запада». Имея в виду, что тот реальный Запад, в котором в 70—80-е годы происходили очень большие перемены, который переставал быть похожим на идеальный мир культуры и богемы XIX века, о котором мечталось советским художникам и поэтам — этот Запад постепенно уходил в прошлое. Но советские люди, особенно интеллигенция, жили и мысленно представляли себе именно этот идеальный воображаемый Запад, в котором есть парижские бульвары, художники на Монмартре, нью-йоркские интеллектуалы, сидящие в барах и разговаривающие о музыке, или немецкие философы, которые сидят в кафе и обсуждают проблемы бытия. То есть это такой идеальный мир, полный искусства, полный человеческих высоких культурных практик — об этом мире говорили в кафе «Сайгон», об этом мире говорили на вечеринках после просмотра французских фильмов в «Доме кино». То есть этот воображаемый Запад, на котором мало кто бывал, мало кто бывал на реальном Западе, но большинство людей представляло этот Запад именно как воображаемый идеальный мир. Здесь мне кажется очень важным подчеркнуть, и Юрчак сам об этом говорит, что при столкновении с реальным Западом большинство советских людей испытывает невероятное чувство разочарования той ли иной степени. Оно постигает их или сразу, или постепенно. Тот воображаемый прекрасный западный мир постепенно тает, исчезает и заменяется каким-то реальным, довольно проблемным и менее прекрасным миром.

Но мне кажется, что очень важно здесь иметь в виду, что воображение или воображаемый мир, о котором говорит Юрчак, касается не только Запада, что советский мир 70—80-х годов за счет своего, я бы сказал, довольно скудного материального наполнения жизни различными удовольствиями материального плана, этот мир во многом проживался и воспринимался с помощью воображения. Я полагаю, что как раз вот этот воображаемый идеальный мир составлял невероятно важную часть советской жизни. Тем не менее, говоря об идеальной такой компоненте советской жизни, я вспоминаю нескольких деятелей поздней советской культуры. В частности, назову такие имена, как Эвальд Ильенков — философ, который в 60—70-е годы прославился своими работами, как раз посвященными проблеме идеального. Второе имя — это Геннадий Шпаликов, знаменитый поэт и сценарист, автор сценариев знаменитых фильмов «Застава Ильича», «Я шагаю по Москве» и других. И мне кажется, что две эти фигуры очень хорошо воплощают то, что я сейчас попытаюсь определить для себя как самый сложный, может быть, компонент проблемы идеального в советском пространстве.

Приведу такой пример: 22 января 1980 года академик Сахаров собрался выезжать на заседание своего научного сектора в академическом институте, где он работал, была вызвана машина, он собрал вещи в частности портфель, бумаги. И поскольку в этот день он должен был получить в институте так называемый продуктовый пакет (это такие наборы продуктов, которые выдавались примерно раз в месяц на различного рода предприятиях советских, в основном туда входили обычные продукты, но дефицитные в то время, например, крупа гречка, растворимый кофе, какие-то еще продукты), но в этот раз ему позвонили за несколько дней до этого и сказали, что в продуктовом наборе будет еще разливная сметана, и поэтому академика попросили прихватить с собой пол-литровую банку для разливной сметаны, он взял эту банку, взял авоську для продуктов, сел в машину и отправился с водителем в институт. Но на мосту возле Парка Культуры (мост был почему-то пустой от машин) машина была остановлена, Сахарова пересадили в другую машину сотрудники спецслужб. Он был привезен на улицу Пушкинскую, где находилась прокуратура, и там было объявлено, что по решению правительства он ссылается в город Горький за свою антисоветскую деятельность, и ему разрешено будет позже пригласить туда, если она захочет, свою жену Елену Боннэр. И так Сахаров вместе с вот этой не заполненной сметаной банкой, с авоськой едет в аэропорт и оттуда уезжает в город Горький.

Когда я прочел эту информацию, меня в этом рассказе невероятно привлекла судьба вот этой пол-литровой пустой банки, в которую так и не была налита сметана. Дело в том, что в истории всегда есть такие предметы, которые не выполняют ни познавательной, ни культурной, ни такой мнемотехнической функции, т.е. функции памяти или определенных предметов, которые возбуждают нашу память. То есть это такие абсолютно бессмысленные, никаким значением, никаким смыслом не наполненные предметы, которым и является эта банка.

Французский философ Жиль Делёз полагал, что можно говорить о некотором явлении, которое он называл «абсолютное прошлое». Имея в виду следующее: что в любом прошлом есть какие-то события, обстоятельства или предметы, вещи, которые не сопровождаются никаким вниманием, интересом и не привлекают к себе никакого субъективного взгляда. То есть то, что мы забываем, было когда-то частью нашего субъективного опыта, то, что мы затем можем вспомнить, восстановить в нашей памяти и т.д. То, что представляют из себя вот такие банки — это то, что Делёз называет «абсолютным прошлым», в том смысле, что эти предметы не связаны ни с каким опытом субъективного забывания или припоминания. Пусть это будет даже то самое припоминание, как у Пруста в «В поисках утраченного времени», когда возникает фигура непроизвольного воспоминания в отношении пирожного «мадлен». Так вот почему я подбираюсь к этой банке, потому что, как мне кажется, один из важнейших элементов, которые составляют загадку советского прошлого, как и любого другого, это вот такие моменты, абсолютно не имеющие никакого смысла, такие предметы или обстоятельства, которые абсолютно нейтральны с точки зрения их относимости к какому-то идеологически или смысловому окрашенному эпизоду, или характеристике. Вот эти нейтральные, пустые, абсолютно невзрачные компоненты прошлого составляют некий, странным образом, самый важный план восстановления или археологии советского.

Я приведу еще один пример: на углу Столешникова переулка и улицы, которая тогда называлась Пушкинской (куда, кстати, привезли академика Сахарова), а сейчас эта улица называется Большая Дмитровка, находился знаменитый московский пивной бар «Ладья», еще в народе, в простонаречье его называли «Ямой». Это был один из немногих пивных баров в центре города, еще один был бар «Жигули» на Новом Арбате. Но вот этот бар «Ладья» был наиболее популярен, потому что это был первый бар в Москве, где впервые установили пивные автоматы, и за 20 копеек можно было получить пол-литра разбавленного, но все-таки пива. Этот бар был очень популярен, вообще этот угол Пушкинской и Столешникова. Напротив было кафе «Зеленый огонек» — любимое кафе московских таксистов. А этот бар был довольно популярным местом, где собиралась московская богема. В частности, это был один из любимых баров Александра Твардовского, главного редактора журнала «Новый мир», который находился на Страстном бульваре. Твардовский, который довольно много пил, был, любил посещать этот бар и выпить кружку-другую пива. Так вот в этом баре очень часто заканчивались кружки, и вместо того чтобы получить свое пиво, люди вынуждены были ждать эти кружки и очень часто туда приносили пол-литровые банки, свои банки, в которые наливали это пиво. То есть пол-литровая банка опять возникает как некоторый эпизод, абсолютно подвергнувшийся даже не забвению, а полностью стиранию, как абсолютно невзрачный элемент жизни, который фигурирует в некоторых практиках, которые я бы назвал практиками московской богемы.

Вообще практики московской богемы лучше всего изучать, конечно, по фигуре Геннадия Шпаликова, которого я упомянул. Именно через такие фигуры, как фигура Шпаликова, можно понять, что такое идеализация как некая практика превращения повседневной жизни в художественное целое, в художественное произведение. Нужно сказать, что Геннадий Шпаликов является невероятно важной фигурой для понимания именно московской идеальной художественной сцены или идеализованной художественной сцены, потому что это был настоящий персонаж московской богемы. И главным признаком богемы, что московской, что парижской, являлось то, что богема — это по преимуществу та часть городского населения, которая живет не в квартирах, а на улицах в различного рода барах, кафе и т.д. В знаменитой книге Мюрже «Очерки из жизни парижской богемы» о богеме говорится таким образом, что, как пишет Мюрже, тот или иной человек «уходит жить в богему», то есть богема — это некоторое место, где живут люди, и это место — конечно, это улица. И Геннадий Шпаликов прекрасно знал, что такое жизнь на улице, что такое жизнь в этих пробежках по московским барам, кафе немногочисленным, где у него были свои собутыльники, свои любимые точки. И как раз этот опыт Шпаликова, выраженный в его стихах, к сожалению, я забыл с собой выписки из стихов Шпаликова, но очень рекомендую вам почитать эти стихи, потому что Шпаликов интересен именно как, пожалуй, наиболее сильный представитель московской богемы и один из первых психогеографов Москвы.

Слово «психогеография», ставшее популярным в последние годы, обозначает специфическое освоение города или присвоение города с помощью таких динамических пространственных практик, которые современник Шпаликова — Ги Дебор совершал одновременно в Париже и называл это практиками дыры или такого пробега по городу. Интересно, что и в случае Ги Дебора, и в случае Шпаликова мы имеем дело с хроническими алкоголиками, и очень важно для понимания богемы и для понимания советского идеализма то, что практика алкоголизма была одной из важнейших, но, к сожалению, не очень сильно освещаемых в литературе, практик по идеализации советской жизни.

Вообще, когда мы имеем дело с именно послесоветским алкоголизмом нужно иметь в виду, что этот алкоголизм был связан с очень важной фигурой, которую довольно подробно анализирует Юрчак в своей книге. Он называет это «фигурой общения». Дело в том, что официальная советская идеология предполагала, что единственной практикой, которая делает человека человеком, является труд. Ну не только материальный, но в основном материальный труд — это соответствовало более или менее точно понятой марксистской концепции. То есть именно через труд, через изготовление каких-то материальных предметов человек обретает свою социальную характеристику, становится, грубо говоря, человеком. И то, что отличало богему и практики богемы, заключалось в том, что богема ненавидела труд. То есть для богемы труд не представлял из себя никакой ценности, а главной ценностью было общение.

Юрчак очень интересно описывает, что общение, например, в ленинградском кафе «Сайгон» было связано, конечно, с огромным количеством культурных практик. Люди могли обсуждать там средневековую поэзию, или новые переводы из немецкого экспрессионизма, или какую-то новейшую музыку, но когда после кафе «Сайгон» вот это очень взвинченное, интенсивное общение перемещалось куда-то на квартиру, очень часто это общение было абсолютно немым, то есть люди могли общаться, абсолютно не говоря друг другу ничего, не обмениваясь вообще никакими репликами. Речь шла о том, что общение в этом смысле представлялось как просто совместное проживание или переживание каких-то очень близких людей. Вот в фильмах Хуциева, особенно фильме «Июльский дождь», это молчаливое, абсолютно бессловесное общение, без обмена репликами, просто с некоторой стороны, умолкнувшей, безмолвствующей группы людей — вот это общение очень характерно для практик позднего советского времени и для понимания той ценности, которую придавало этим практикам советское общество, в частности московская и ленинградская богема.

Я еще вспомнил и назвал имя Эвальда Ильенкова, тоже, кстати, хронического алкоголика, который являлся одним из невероятно оригинальных философов и который был автором статьи об «идеальном», о понятии «идеальное» в советской «Философской энциклопедии». Для Ильенкова проблема идеального была связана с его личным опытом, в частности с опытом, который произошел с ним и его коллегами в начале 60-х годов, когда к XXI съезду КПСС готовилась новая редакция программы партии, программы КПСС. Эта программа состояла из трех частей, и третья часть, посвященная собственно идеологии, идеологической составляющей коммунистической партии, была поручена партийному функционеру и журналисту Бурлацкому, который был сотрудником секретариата ЦК КПСС. Бурлацкому нужно было в этой программе описать, дать очень краткую характеристику коммунизма. А это был именно тот период, когда Хрущев сказал, что советские люди будут жить при коммунизме. И вот эту дефиницию коммунизма, это определение коммунизма было поручено дать группе молодых философов, которую возглавлял Эвальд Васильевич Ильенков. Они должны были представить рабочую черновую часть, где давалось бы определение коммунизма и характеристики будущего коммунистического общества.

Когда время уже совсем поджимало, и когда оставалось всего несколько недель до сдачи этих материалов в ЦК, Эвальд Васильевич Ильенков понял, что надо что-то делать. Он взял с собой несколько своих молодых коллег (среди которых были Генрих Батищев, Нелли Мотрошилова и некоторые другие философы) и уехал с ними на дачу в Переделкино, там была дача его отца, советского писателя Василия Ильенкова. И там в течение нескольких дней Ильенков и его коллеги употребляли невероятное количество алкоголя. Все это сопровождалось беседами, разговорами и попытками найти ту дефиницию коммунизма, которая подошла бы Бурлацкому и ЦК КПСС, но этой дефиниции не находилось. И когда примерно на пятый-шестой день алкогольного делириума Ильенков поднялся в библиотеку и дрожащими руками начал ощупывать тома «Gesammelte Schriften» — собрания сочинений Карла Маркса на немецком языке, изданного в ГДР — он понял, что надо обратиться к первоисточнику, припасть к источнику. Он случайно достал том с работой Маркса «Критика Готской программы». Это такая поздняя работа Маркса, где он анализирует программу европейской социал-демократии, принятую в городе Гот. И там совершенно случайно Ильенков находит определение коммунизма, которое входит в программу КПСС. Это знаменитое оргиастическое, я бы сказал, настоящее алко-определение коммунизма, где одним из основных компонентов является определение коммунизма как общества, где все блага польются полным потоком. Вот этот образ благ, которые как из рога изобилия вдруг неожиданно выливаются на людей, абсолютно такая благословенная эпоха божественного, просто оргиастического дара, природного почти дара, который никак не связан, кстати, с производством и с трудовой этикой марксизма — это некая благодать, которая неожиданно сваливается на людей. Вот это определение и вошло в программу КПСС и стало тем даром молодых московских философов партии и некоторой по-своему даже, я бы сказал, фигой в кармане, которая была зафиксирована прямо в сакральном документе коммунистической партии.

Говоря о подходе Ильенкова к проблеме идеального, очень важно, на мой взгляд, не столько анализировать его тексты, хотя они по-своему очень важны, сколько анализировать его практику, его человеческий опыт. Например, невероятно важным в понимании идеального у Ильенкова было то, что он пытался совместить идеальное как некоторые реализованные и преобразованные через труд, через культурные практики материи, но когда его однажды на лекции спросили, что такое идеальное, он сказал: «Ну, как же, идеальное», — и сделал такой жест руками, показывая, что идеальное есть везде. То есть везде, где человеческое усилие придает чему-то форму, там и возникает идеальное. Там возникает то, что можно назвать по Ильенкову некоторой преображенной, одухотворенной материей.

Нужно понимать и знать, что Ильенков сам был невероятно мастеровитым человеком. Он жил в небольшой квартире в проезде у Малого театра в самом центре Москвы, в маленькой двухкомнатной квартире с крошечной кухней, и в одной из комнат за выгородкой был его кабинет, где он всю жизнь мастерил из разных подручных средств проигрыватель для пластинок. Ильенков был невероятный фанатик музыки Вагнера. И вот из разных средств, из разных ламп, деталей, которые ему привозили, которые он находил в разобранных старых радиоприемниках, он собрал какой-то уникальный музыкальный центр, которым восхищались даже его немецкие друзья, которые приезжали и гостили у него дома. И там периодически собиралась компания друзей, причем друзья говорили, что вот на эту кухню размером восемь квадратных метров помещалось до 25 человек, причем всем находилось там место: кто-то сидел на табурете, кто-то на подоконнике. Естественно, все выпивали, и затем все очень часто заканчивалось тем, что гости уходили, Ильенков оставался с одним, может быть, наиболее близким другом, и конец вечера они проводили, слушая одну из опер Вагнера или «Кольцо нибелунга» целиком.

К чему я это все говорю в отношении Ильенкова. Очень важно, мне кажется, понимать, что советский идеализм, эта вера в воображаемые миры, в их более важные, более ценностные значения, нежели значение самой реальности — проникала во все среды, во все социальные слои, и она не делала различия между идеологическими полюсами. То есть, грубо говоря, если искать советский идеализм как практику, то совершенно неважно, будем ли мы его искать в диссидентских кругах — в кругах, которые себя маркируют как антикоммунистические, или мы будем искать его в кругах, маркирующих себя как сочувствующие или даже утверждающие коммунистическую идеологию в то время.

Ну вот такие довольно бессвязные мои наброски по поводу советского идеализма. Я думаю, что это довольно большая тема, я по касательной ее коснулся. Я хочу сказать в заключение еще одну вещь. Дело в том, что нынешние события, которые происходят в мире, можно обозначить как некую девальвацию понятий, образованных в европейском и в мировом контексте в конце 80-х — начале 90-х годов. Прежде всего очень сильно девальвирован смысл и девальвировано ценностное значение такого понятия, как понятие «глобализм», «глобальный мир». Это не значит, что глобальный мир перестал существовать, это значит, что в качестве ценности, в качестве ценностного выбора глобальное и глобальная экономика, глобальная информационная система, глобальные общечеловеческие ценности — все эти понятия перестали быть ценностно нагруженными. Они утратили свою ценность. Зато приобрели ценность понятие локального, понятие экологического, понятия, связанные с движением антироста или degrowth. То есть человечество сегодня переживает довольно странный консервативный разворот, ищет свою идентичность не в глобальном масштабе, а в каких-то локальных практиках, будь то освоение места, освоение экологического пространства деревни или района, увлечение местной культурой и традициями.

Это все на фоне прогрессистских идеалов конца 80-х годов выглядит как консервативный поворот. И я бы сказал, что в рамках этого консервативного поворота более или менее находится весь мир сегодня. Поэтому очень часто, когда я слышу упреки в отношении России, что Россия вдруг откололась от цивилизации, впала в некоторую консервативность, это, на мой взгляд, несправедливо, потому что более или менее все культуры, весь мир находится в этом консервативном тренде. И внутри этого консервативного тренда, конечно, невероятно важным становится первый антиглобальный импульс в нашей истории ближайшей, который произошел в 70-е годы. И когда я говорил и о Шпаликове, и о Ильенкове, я имел в виду именно этот момент, связанный с тем, что именно во второй половине 60-х — в начале 70-х годов происходит и в Советском Союзе тоже реакция на кризис различного рода модернистских ценностей: ценностей прогресса, ценностей роста, ценностей индустриального развития. Возникает целый ряд альтернативных практик культурных. Здесь и деревенская проза, и советский экзистенциализм, будь то в изводе Аксенова, или Ильенкова, или Юрия Трифонова, которому исполняется 90 лет на днях.

Все это очень интересные опыты, которые заставляют меня, например, очень пристально анализировать именно 70-е годы, которые, кстати, становятся востребованными и в смысле своего понимания формы, потому что именно дизайн, прикладное искусство, материальная культура 70-х годов становится все более и более востребованной, и интересной для различных музеев и выставочных залов мира. То есть этот мой очерк поздних советских практик идеализации — он, мне кажется, связан именно с этим трендом или с этими трендами, которые носят более или менее повсеместный характер.

Вопрос из зала: Четко не разобрать, что-то на тему: «Советский идеализм и соцреализм, а также немецкий идеализм и немецкая культура, ощущаете ли вы какие-то параллели?»

АИ: Это отдельная большая интересная тема, понятно, что меня интересует советский идеализм в очень позднем изводе. Когда мы говорим о соцреализме, то золотая эпоха соцреализма — это все-таки конец 30—40-х — начало 50-х годов. И в живописи, и в литературе — это лучшие образцы соцреализма. Меня скорее интересует поздний соцреализм или то, что называется уже отклонением от классического соцреализма. Например, в прошлом году мы начали издавать серию, она, к сожалению, временно приостановлена, под названием «Имена», где вышла небольшая книжка о художнике 60—70-х годов Викторе Попкове. Виктор Попков и вообще художники круга советского «сурового стиля» — это сейчас одно из самых интересных (в смысле вызывающих интерес) направлений в искусстве, и там возникает очень интересная и важная тема. Может быть, вы знаете работу Попкова «Строители Братской ГЭС» — это знаменитые фигуры строителей, написанные в очень суровом плакатном стиле. Но в каждой из своих работ Попков зашифровывал какое-то тайное послание. Например, на фигуре одного из строителей у него был ватник с нашивкой зэка, его потом заставили эту нашивку зэка зарисовать.

Например, у него есть работа, по-моему, она называется «Семейный ужин», там такая сцена на кухне малогабаритной квартиры, где стоит хозяйка молодая женщина что-то готовит, и ее муж сидит, читает газету «Правда», а у него к ноге приник маленький ребенок. Так вот эта газета «Правда», если в нее всмотреться, от 25 августа, там говорилось о том, как введены советские войска в Прагу. То есть Попков везде шифровал какие-то такие тайные знаки очень неофициального частного взгляда на вещи. То есть здесь советская официальная система ценностей начинает немножко корректироваться и, я бы сказал, подгнивать.

Вот это «подгнивание» в 70-е годы выразилось в очень серьезных тенденциях. Например, на смену или параллельно с советской идеологической машиной начинает формироваться идеология русского национализма. Возникает так называемая «Русская партия». Она не была партией в современном смысле слова, но она представляла из себя силы и среди партийного аппарата, и КГБ, и журналистов, писателей и т.д., которые полагали, что на смену советской идеологии, идеологии универсального такого наднационального типа должна прийти национальная идеология, идеология национального государства. Это сейчас очень обсуждаемая, важная тема, которая возникает в 70-е годы. Возвращаясь к вашему вопросу, соцреализм — конечно, это интересно, но это отдельная тема. Разбирать работы Лактионова, например, который является невероятно важным художником именно сегодня с эстетической точки зрения — это интересно, но это тема отдельного большого разговора, куда надо подключать, кстати, и идеалистические практики 20—30-х годов и, конечно, 40—50-е годы.

Вопрос из зала: У советского проекта все-таки было будущее? То, что СССР развалился — это закономерность или случайность? Исходя из темы вашей лекции.

АИ: Я думаю, надо выпить просто вместе, поговорить на эту тему. Это такой вопрос под закуску. Но если говорить серьезно, то я думаю, что советский проект никуда не делся, он как бы временно заснул просто. Вот если можно представить себе такой летаргический сон, то вот это оно и есть. Потому что один из моих последних ресерчей, когда я натолкнулся на тему стеклянных банок, я проанализировал последние ГОСТы, которые были приняты в середине нулевых годов, то есть десять лет назад. Оказывается, вот эти стеклянные банки, которые используются для консервирования с закручиванием крышек приняты в качестве ГОСТов и перечисляю страны: Россия, Белоруссия, Грузия, Казахстан, Киргизия, Армения, Азербайджан, почему-то там нет Украины, но я думаю, она просто не подписала этот ГОСТ, но на самом деле этот ГОСТ действует и в Украине. Это подробнейшие технические характеристики банок стеклянных, которые и составляют контур Советского Союза. То есть пока этот ГОСТ существует (а таких ГОСТов очень много), Советский Союз никуда не делся, он как бы живет в консервах. Форма банки, способ консервирования и вообще эта практика консервации, которая известна более или менее всем по домашним соленым помидорам, огурцам, квашеной капусте, компотам и т.д. и по кладовкам, заполненными этими банками — вот эта практика и есть тайная невидимая жизнь Советского Союза, которая продолжается.

Вопрос из зала: Вопрос про Горького.

АИ: Максим Горький в анналах литературы. Есть интересная проблема Максима Горького как проблема города Нижний Новгород, например. Потому что Нижний Новгород формировался в советские времена как город Горький, и это индустриальный город рабочего класса, город газа и т.д. Вся часть за Окой, которая строилась братьями Весниными, там есть гениальная архитектура — это конечно образ города Горький, с советскими песнями «А в городе Горький, где ясные зорьки» и т.д. В девяностые годы эта часть города, которая была заводской, оказалась подавленной: заводы закрывались, архитектура руинировалась, но зато вырос вот этот Нижний Новгород, купеческий Нижний Новгород на высокой стороне реки. И сейчас, мне кажется, задача Нижнего, как я ее вижу, заключается в гармонизации этих двух полюсов. То есть Горький становится не только литературной фигурой, но и проблемой того прошлого — безоценочно, не будем называть его ни хорошим, ни плохим — оно просто некое прошлое, которое может быть подвергнуто забвению, что тоже нормально. Ну, например, в XVIII веке никто не читал Шекспира, его считали очень-очень примитивным автором, а в XIX веке он стал очень популярным. В общем XVIII век был совершенно другой эстетический век, там другие были каноны, и Шекспир не соответствовал этим канонам. То же самое с Горьким. То есть это ницшеанство раннего Горького или его большие эпопеи типа «Жизнь Клима Самгина» — это такие тексты, которые временно уснули, с ними непонятно что делать, современная культура не знает, что с ними делать. Но я думаю, что пройдет время, и с ними найдут что делать, и их будут читать, я надеюсь.


Проект реализуется победителем конкурса по приглашению благотворительной программы «Эффективная филантропия» Благотворительного фонда Владимира Потанина.

Рубрики
Книги Рупор Смена

Книга недели: «Сеанс. Лица. Макс фон Сюдов»

Монография театроведа и киноведа Лилии Шитенбург впервые рассказывает русскоязычному читателю о культовом шведском актере Максе фон Сюдове.

Помимо образа главного героя книга раскрывает подробности создания важнейших для кинокультуры картин — начиная с фундаментальных работ Ингмара Бергмана и заканчивая самыми кассовыми картинами американских киновеликанов.


Из четырех важнейших «фонов» в истории кинематографа (трое других фон Штрогейм, фон Штернберг, фон Триер) он единственный настоящий: отец, ученый (антрополог, фольклорист), профессор университета в шведском Лунде — из померанского дворянства, мать, школьная учительница — урожденная баронесса фон Раппе. Макс фон Сюдов. Впрочем, не Макс – Карл Адольф, Максом он стал после армии – это армейская кличка, согласно легенде, имеющая какое-то отношение к «блошиному цирку», в общем, веселое клоунское имя. Похоже, он практически с самого начала знал о себе кое-то важное. В сердцевине всего, через что ему было суждено пройти, твердел кристалл клоунады. Он прямо смотрел в пустые глаза бога и дожил до девяноста – по отдельности такое случается, вместе это почти немыслимо.

Комедиант

Как-то раз посмотрел «Сон в летнюю ночь». Еще школьником. Этого было достаточно. Дальше был школьный драмкружок, учеба в студии стокгольмского Драматена, дебют в театральной труппе с Ингрид Тулин. На сцену Драматена впервые вышел в массовке «Дэвида Копперфильда», дебютную роль со словами получил в «Эгмонте» Гете. Своего первого Пера Гюнта сыграл еще в 1952, сразу после учебы. Первого Генриха IV Пиранделло – в следующем сезоне. И та, и другая роль – вместе с шекспировским Просперо — вернутся к нему не раз. Поэт и мечтатель, насмерть схватившийся с ибсеновской «Великой Кривой» (то бишь, с космической энтропией), сумасшедший король, который сам выбирает себе иллюзии, и великий одинокий волшебник, отдавший свою магию за возвращение к людям, — все это до 25, и дальше по кругу (а еще среди прочего Фауст, мольеровский Альцест и Сергей Сергеич Паратов — свою театральную карьеру Макс фон Сюдов если прерывал, то обычно ненадолго, возвращался и в Драматен, и в Вест Энд, и на Бродвей). В 1955 он перебирается в театр Мальмё и встречается там с Бергманом. Вместе они сделают «Пер Гюнта» и «Мизантропа». Это только из великого.

Лицо

Таких нет. Быть не может. Такие лица, говорят, делали в XI-XII веке, да и то – из камня высекали, по дереву резали. Длинное, узкое, сплошные вертикальные черты, глубокая складка между бровей, все линии – вверх, не лицо – собор. Льдистые северные глаза – стеклышками витража. После Возрождения все уж было не то. Если поверить, что такое лицо может быть у человека, у актера, тогда придется поверить и в горгулью, выбитую в сером камне по соседству, и в длинноносых узколицых святых, и в единорога, да бог весть во что еще. 

…Рыцарь всматривается в лицо замученной ведьмы, чтобы разглядеть в нем присутствие дьявола, а за ним – возможно – Бога, мы вглядываемся в лицо рыцаря, потому что оторвать глаза невозможно, и кто уже на кого смотрит, кто кого видит – не важно, круг замкнут, взгляд самоценен, кино как есть, железная хватка бергмановского крупного плана. 

У рыцаря светлые коротко стриженные волосы, темная, сожженная в Святой Земле кожа – светотень Гуннара Фишера делает волосы человека без возраста то ли золотыми, то ли седыми, глаза – нереально белыми, а линии туго обтянутых кожей высокого лба и скул – подобием архитектурных дуг в куполе храма. Плоти на этих костях почти не осталось за ненадобностью – только дух. Когда доводится вспоминать фон Сюдова, вспоминается прежде всего он – Антониус Блок, рыцарь из «Седьмой печати» Ингмара Бергмана. Человек как таковой, инвариант Божьего замысла, даже если не было никогда ни замысла, ни Бога.

Но точно ли это он? Точно ли нет ничего, никого другого? Стоило изменить ракурс, переставить свет, снять грим – лицо становилось молодым, ресницы – белесыми, взгляд – доверчивым, прозрачным, ироничным, жестким — любым. В «Земляничной поляне» фон Сюдов появлялся на несколько минут в роли необыкновенно услужливого, простодушного владельца автозаправки – бесплатно налил бензина Шёстрему, уважал старика очень. Добавить к простодушию витальности пополам с откровенной глуповатостью – и получался молодой господин Андерссон («У истока жизни»), будущий (впрочем, несостоявшийся) отец, жизнерадостный трогательный простак: рот до ушей, несуществующие бровки домиком, хороший мальчик очень старается быть мужчиной, у него здорово получается, только горе ему не под силу, Бергман отпускал его из сюжета до известия о смерти младенца. 

Стоило взять это лицо в кавычки романтического грима – вороной парик, демоническая бородка, черные брови вразлет (так выглядел, кстати, и его Альцест в «Мизантропе») – глаза наливались страдающей тьмой, и господину Альберту Фоглеру, магу, не требовалось иных гипнотических приспособлений. В «Лице» вертикальные линии сдались горизонтали – доминантой стал изгиб рта, резкого, плотно сжатого, презрительного, измученного. Этот кривой рот трагической маски со временем сделается фирменным знаком – фон Сюдов даже улыбается обычно, не разжимая губ, с опущенными кончиками. У его улыбки сложная траектория – как и у эмоций, которые за ней стоят. Так смеются стоики.

В 1960 году – первый совместный фильм со Свеном Нюквистом. Хозяину Торе из «Девичьего источника» нет никакого дела до собственной красоты, как нет до нее дела березе, которую он вырывает с корнем. Нюквист умел смотреть на фон Сюдова по-особому, увидел не только лицо, но и тело – ничего лишнего, никаких атлетических украшений, строгая функциональность, как и в стиле игры. Этой силы – мало, красоты – мало (как мало оказалось красоты и невинности убитой дочери), для оправдания мира нужен Бог, да только где он, нет Бога – но вот есть источник, чудом явившийся из-под земли. Худые костистые руки рыцаря, соединенные в молитве, превращались в гигантские окровавленные кулаки Торе.

Светотень черно-белого кино 1960-х лепила из лица Макса фон Сюдова престранные формы: актер мог спрятаться, почти исчезнуть за очками в толстой оправе, «Сквозь тусклое стекло» из-под них проглядывала сентиментальная, корректная и по-мужски самолюбивая посредственность, искренне страдающая от невыносимых болезненных приступов не до конца присвоенной женщины. В «Любовнице» (1962) Вильгота Шёмана (своеобразном «Июльском дожде» и «Любить» шведской новой волны) модные очки, треугольное лицо и изломанный арлекиний рот работали как непроницаемая маска безукоризненного офисного клерка. До той поры, пока Биби Андерссон не пыталась сбежать – тогда маска слетала, и герою фон Сюдова на несколько ослепительных секунд хватало неукротимой решимости, чтобы тащить женщину, ее чемодан и ее сомнения вдоль по вагону поезда – с тем выражением упорства и сосредоточенности, с которым не рискнула спорить даже смерть.

В «Причастии» камера приближалась так близко, что гигантский, с внушительными залысинами череп несчастного самоубийцы словно раздувался от ужасающей мысли о Китае, атомной бомбе и грядущем хаосе, маленькие беззащитные глазки моргали из под детских пуховых бровей, делая из мученика почти урода. Грима требовалось немного — в основном все решала «внутренняя гримировка» и уникальная фотогения, чуткая к любой перемене света и ракурса. 

В спорах с Бергманом Нюквист определил, что делать с фон Сюдовом в цвете. В «Страсти» великая графика лица актера превратилась в акварель. «Не думаю, что через объектив можно заглянуть в душу, это иллюзия, — говорил герой Эрланда Юзефсона. —  Я лишь фиксирую взаимодействие различных сил, больших и малых». Фон Сюдов — Андреас, рыжеватый тонкокожий швед, легко краснеет, внешне неподвижное лицо лишено покоя, «большие и малые силы» соперничают в нем ежесекундно, дрожат в припухших голубоватых подглазьях, волнами внутреннего жара ходят по лбу и щекам, гонят под веки слезы, пульсируют у виска: холодная осень и бесснежная зима, одиночество и страсть, боль, мигрень и сострадание, застенчивость и отвращение, боль, печаль и горечь, ярость, боль, нежность и ужас – и прочие, совсем уж крохотные, безымянные. «Невозможно прочесть все, что скрыто в человеке», — напоминает Бергман. Недостоверность, приглушенность, недостаточность внутреннего текста – залог неотвратимости взгляда. Смотреть, пока не поймешь, понять невозможно, смотреть. Лицо – такое открытое, такое прозрачное, такое беззащитное – и такое непостижимое. 

Когда вечности пришлось немножко потесниться, уступая игре, подчас откровенно легкомысленной, метаморфозам актерского облика не было конца. Утонченный профессор сменялся туповатым краснолицым скандинавом, жесткая щетка армейских усов и ехидный прищур давали кадрового офицера или отважного путешественника, пышнокудрый паричок вел к белокурым бестиям всех сортов, протестантским пасторам и русским шпионам, ясноглазое сосредоточенное простодушие обеспечивало самую надежную маску крестьянина или бродяги, накладные морщины имитировали возраст, собственные – вновь возвращали к вечности. 

Каким было лицо Макса фон Сюдова «на самом деле»? Белым. Идеально чистым холстом, белым полотном экрана, лицом идеального актера.


Проект реализуется победителем конкурса по приглашению благотворительной программы «Эффективная филантропия» Благотворительного фонда Владимира Потанина.

Рубрики
Рупор Смена Стенограма

Зачем литературе теория?

Литературовед и доктор филологических наук Сергей Зенкин рассуждает о роли читателей в развитии литературы и о пределах свободы в интерпретации художественных произведений.

Моя задача сегодня скорее двойная. Одна состоит в том, чтобы сказать немного о своей новой книге «Теория литературы. Проблемы и результаты». О ней я скажу коротко, потому что не так уж интересно говорить о своей книге. Я её написал и каждый может её прочесть. Я прокомментирую только самую первую фразу этой книги. Там написано, что это учебное пособие (учебное пособие опирается на лекции, которые я читал у себя в Москве в Российском государственном гуманитарном университете) и что это учебное пособие «высшего» уровня. Эти слова «высшего уровня», как я убедился, могут восприниматься двусмысленно и даже кого-то отпугивать (в смысле «пойдите прочь, непросвещённые»).

Я имел в виду более простую вещь. С одной стороны, эта книга предназначена тем, кто немного знает о теории литературы (как минимум, некоторые базовые термины, которые не нужно специально объяснять): грубо говоря, отличает «ямб» от «хорея» и «новеллу» от «романа». Не самые сложные знания. Но кроме того, эта книга ещё рассчитана на тех, кому интересна неоднозначность, проблематичность науки. В этом смысле она для людей продвинутых.

Я имею в виду простую вещь: когда пытаешься преподавать теорию литературы для студентов младших курсов (у меня был такой опыт), то, когда объясняешь ту или иную проблему (научность важна, к ней есть разные подходы, высказываются различные решения), из публики обязательно кто-нибудь спрашивает: «А какое правильное?». И надо верно понимать это слово «правильное». Спрашивающий, конечно, имеет в виду не то, какое решение истинное, или, скажем, лучше всех доказанное, или даже самое эффективное на практике, он имеет в виду гораздо более простую вещь: какое решение отвечать на зачёте.

Моя книга адресована тем, кто уже научился такие вопросы не задавать, кто понимает, что наука, в самом деле, сложна и в ней есть неоднозначные решения, и этим она интересна. Собственно, именно эту неоднозначность науки и нерешённость многих её проблем я и пытаюсь излагать, сравнивая между собой разные концепции. И, пожалуй, это даже всё, что я хотел сказать о моей книге как таковой. Спасибо издательству «Новое литературное обозрение», которое очень быстро и качественно её издало, а остальное судить вам, читателям.

Интереснее, чем о книге «Теория литературы», мне будет говорить о самой теории литературы. Поэтому я озаглавил свою лекцию – «Зачем литературе теория?» И главная идея того, о чём я буду говорить дальше, состоит в том, что теория литературы (как она сложилась в XX веке и до сих пор существует в нашей культуре) направлена на изучение не столько писательского, сколько читательского опыта. Она, конечно, пишется для всех, в том числе, для писателей. Но главное, о чём в ней говорится, – это чтение, а не письмо. Это исторически очень важный факт, потому что ещё до XIX века (и даже во многом включительно) изучение художественной словесности в школах, в университетах ориентировалось прежде всего на опыт пишущего. Людей учили писать хорошие, качественные, красивые, убедительные тексты. Это научение называлось «риторикой» – очень почтенная наука, существующая ещё с античности.

В XIX веке положение стало меняться. Само слово «риторика» оказалось скомпрометировано, получило знакомый нам в русском языке смысл «пустой велеречивости». Курс риторики почти везде вышел из школьных программ. Вместо них стали преподавать другие дисциплины: историю литературы, медленное чтение и что-нибудь ещё в этом роде. То есть вместо того, чтобы учить людей писать, их стали учить читать. Почему? Почему такая перемена? Я бы назвал две причины: более конкретную и более общую. Более конкретная (специальная литературная, текстуальная) заключается просто в том, что в наше время взрывообразно растёт количество доступных для чтения текстов. Новые практики создания, распространения, тиражирования текстов (начиная от книгопечатания и кончая интернетом) на порядки увеличили число текстов, которые читатели могут добыть и ознакомиться с ними. Поэтому, естественно, что если раньше текстов было мало, учили писать новые тексты, то теперь, когда их стало слишком много (а я к этому вернусь по другому поводу), законной и первостепенно важной задачей стало научить людей ориентироваться в этом «море». Прежде всего, просто отбирать нужные тексты; и, во-вторых, понимать их, несмотря на очевидное многообразие.

Это такая специальная причина, а более общая причина, пожалуй, даже более важная, заключается в общей демократизации нашей культуры. Начиная в особенности с XIX века, наше общество становится в разных странах с неравными скоростями, с вступлениями, с катастрофическими потерями иногда, но всё более и более демократичным. А это значит, что мнение и опыт большинства людей становится более важным, чем мнение элиты. Писатели и читатели находятся именно в отношении элиты и большинства. Очень немногие из нас являются сами писателями, но все мы – читатели. Поэтому, опять-таки, обучение людей чтению оказывается общественно значимой задачей. Чтение художественной литературы (особенно художественной, потому что она как бы не предполагает непосредственной реакции, она не призывает что-то конкретное делать) становится и бесценной школой свободы и даже школой демократии. Вот почему новые науки о литературе (как бы они ни назывались, они называются по-разному в разных странах) отдают такое предпочтение проблемам чтения.

Я дальше остановлюсь подробнее на нескольких таких проблемах. Прежде всего на том, какую роль играют читатели (то есть мы все) в определении состава художественной литературы. Какие факты, какие тексты, какие писатели/авторы являются принадлежностью художественной литературы, а какие – нет. Начнем с текстов. Многие тесты, конечно, пишутся специально для того, чтобы их воспринимали как художественные, самодостаточные, ориентированные на эстетический эффект. Но это бывает не всегда. К современной литературе относятся довольно многие тексты, первоначально написанные или сочинённые не в художественных целях. Пример, который часто приводит в теории литературы, это речи Цицерона против Катилины: первоначально эти речи были вовсе не художественными произведениями, это были политические речи, произносившиеся в римском сенате, и Цицерон добивался с их помощью совершенно конкретной политической цели – разоблачить и добиться осуждения заговорщика Катилины, который тоже был сенатором. То есть это была не литература, это была политика.

Дальше прошло время, прошло много веков, действующие лица этой истории не то что полностью забылись, но ушли в прошлое, стали восприниматься не столько как актуальные политические деятели, сколько как персонажи очень давней, полулегендарной истории, едва ли не как персонажи некоторого почти романного повествования, а некоторые тексты, которые производились в ходе этого повествования Цицероном, превратились из актуальных политических действий в предмет школьного изучения. Их стали изучать, воспроизводить, подражать, как образцы правильной красивой убедительной латинской речи. Переход текста из не-литературы в литературу сделали его читатели. Многие из них были профессиональными читателями, риторами, но это не меняет дела.

Так происходит с текстами, но так происходит и с авторами текстов. Мы в общем-то все осознаём, что далеко не каждый человек, который сочиняет стихи или прозу, является писателем или поэтом. Среди этих людей очень много любителей, графоманов, людей, которых мы не назовём настоящими писателями. Кооптация нового автора в состав литераторов-писателей является проблематичным вопросом. Иногда он даже решается в суде.

Вот печальный пример из истории советской литературной и одновременно политической жизни. В 1964 году происходил судебный процесс по делу Иосифа Бродского (тогда ещё начинающего молодого поэта), которого обвиняли в тунеядстве. Не знаю, понятна ли вам эта статья Уголовного кодекса? Она была введена в начале 60-х годов с целью контроля государства за трудовой деятельностью граждан, то есть человек, который не числился формально где-нибудь на работе, рисковал быть наказанным за своё безделье, общественный паразитизм, вплоть до уголовного преследования. Так случилось, к сожалению, с Бродским. В ходе этого процесса судья по фамилии Савельева (сохранила история её позорное имя), которая в конце концов приговорила Бродского к ссылке за тунеядство, задавала ему такой вопрос: «Вот Вы говорите, что Вы поэт. А кто причислил Вас к поэтам?» На что Бродский, кажется, немного растерявшись, отвечал: «Я думаю, что это от Бога».

Здесь, я считаю, что в этом столкновении двух версий поэтического авторитета сталкиваются два не вполне убедительных ответа. Потому что судья имела в виду простую вещь: она как чиновница спрашивала, есть ли у Вас, подсудимый, какая-нибудь справка, какая-то бумажка о принадлежностях, скажем, к Союзу писателей или ещё какой-нибудь такой похожей организации, кто удостоверит, что Вы поэт. И это, конечно, было грубое производство на стороне советского суда, потому что не дело суда, не дело государственной власти определять, кто является поэтом, а кто нет. И тем более наказывать тех, кто не пройдёт такое испытание. Но, с другой стороны, ответ Бродского со ссылкой на Бога тоже не до конца убеждает. Потому что Бог, конечно, может дать воспитание, может дать человеку способности, может быть, даже умение в поэтическом художественном творчестве, но признание человека поэтом зависит не от него. Оно зависит от общества, которое и принимает решение, является человек поэтом или писателем, или нет.

И, собственно, дальнейшая биография Бродского продемонстрировала как раз именно это, потому что приговор неправого советского суда, судившего его на ссылку за то, что он не занимался ничем кроме как писал стихи, стал очень важным фактом его творческой биографии, его репутации как гонимого и талантливого поэта. Известна фраза Анны Ахматовой, сказанная как раз в те дни Анатолию Найману: «Какую биографию делают нашему рыжему!».

Бродскому действительно делали биографию, которая в итоге привела его к всемирной славе, к Нобелевской премии, к тому, что мы сегодня все его читаем. А кто это всё сделал? Конечно, не государство как таковое, а мы все, читатели. Это именно мы приняли решение отменить приговор советского суда, признать его ничтожным, а Бродского признать настоящим талантливым поэтом.

Даже, так сказать, кадровые решения в литературе тоже принимаются в конечном счёте именно читательской аудиторией. Это, с одной стороны, утверждает нашу свободу: мы можем идти в своих решениях, идти наперекор мнению самих авторов, переквалифицируя их самих и их тексты. Мы можем идти наперекор решениям властных инстанций, против того же самого суда. Мы полновластно принимаем решение о том, что литература, а что – нет. И это, конечно, накладывает на нас большую ответственность именно потому, что мы делаем это самостоятельно, как самостоятельный источник власти и силы. Оттого читать художественную литературу имеет смысл учить и учиться. Имеет смысл учиться осознанно, разумно принимать решение о её составе и далее имеет смысл учиться понимать создаваемые ею тексты.

Это я прихожу ко второй проблеме читательского опыта, которая тоже занимается теорией литературы. Теория литературы описывает процессы оформления состава литературы, то есть кто и что в литературе, а кто – нет и что – нет, а также ещё и способ понимания конкретного текста. Здесь важно иметь в виду, что художественные тексты чем дальше, тем больше (по крайней мере в современной литературе становится всё более распространённым) являются внутри себя неоднородными. Они включают в себя разные по происхождению, по материи, по форме, по направленности начала, взятые ими из окружающей культуры. И эти разные начала могут сталкиваться между собой и ставят перед нами задачу дешифровки этого текста, различения этих начал.

Простейший вариант – это когда, например, мы встречаем в одном и том же тексте сочетание стихов и прозы. Нужно иметь некоторые знания и привычки, чтобы их различать. Когда в прозаическом романе включается стихотворение, написанное в столбик, то, конечно, всё очень просто – мы с первого взгляда отличаем поэзию от прозы. А если в этом тексте будет написан в строчку какой-нибудь ритмизованный фрагмент с рифмами, странно похожий на стихи, но почему-то неоформленный как стихи – это стихи или проза?

Решения могут быть разными и приходится принимать их в зависимости от того, насколько часто это повторяется в данном тексте, насколько выделены данные фрагменты, данные сегменты текста, какую смысловую функцию они несут. То есть даже простейшее, казалось бы, различение стиховой прозы в некоторых случаях может оказаться проблематичным и стоит этому поучиться.

В литературе, как собственно, и не только в литературных текстах, разумеется, важно уметь отличать факты от интерпретаций. Например, изложение событий чьей-нибудь жизни от тех идей, ценностей, идеалов, с которыми эти факты связываются в тексте. В журналистике различение выражается обычно английскими словами news&views, то есть факты и мнения, потому что одни и те же факты могут послужить основой для очень разных противоречивых друг другу интерпретаций. Так происходит в журналистике, так происходит в литературе. Мы знаем, какие разные интерпретации могут получать одни и те же художественные тексты. Иногда это происходит с течением времени, когда новая эпоха задаёт новые вопросы к тексту, а иногда бывает даже, что в текущей литературной ситуации разные критики разной направленности задают тексту разные вопросы и получают разные ответы просто потому, что у них разные системы координат. Читателю имеет смысл учиться различать эти разные интерпретации, отличать прежде всего от исходных, допустим, повествовательных фактов (пусть даже вымышленных) и выяснять, каким общественным тенденциям, каким общественным заданиям соответствует та или иная интерпретация.

Наконец, и в некоторых произведениях литературы разные социальные ценности, разные социальные программы, идейные системы могут быть разнесены по разным персонажам. Разные персонажи выражают разные идеи. Ну, например, известен классический пример романа Достоевского, где почти каждый герой является идеологом: у него свои убеждения, своя общая картина мира, и он на равных спорит с другими героями и даже с автором, который уклоняется от окончательного суждения о том, какое мнение правильное, а какое – нет. Это «полифонический роман» – термин, введённый Михаилом Бахтиным. Вот опять-таки от читателей такого текста (их не так уж мало в современной литературе) требуется специальная компетенция, чтобы различить эти разные голоса героев и разные социально-этиологические смыслы, которые через них выражаются. Всему этому, в принципе, учит теория литературы.

Конечно, не всякому читателю нужно преподавать теорию литературы в том обще-концептуальном виде, в каком она содержится в моей книге. Многим читателям она преподаётся и должна преподаваться через последующие инстанции: через критику (журнальную, газетную), через преподавание литературы как таковой (не теории литературы, а литературы как школьного предмета), через текущие бытовые словесные обмены мнениями, в которых тоже в более или менее ясной форме проявляются теоретические идеи. И вот теория как раз выступает как наиболее абстрактная, наиболее концептуально сформулированная методика такого читательского опыта.

Есть ещё один аспект этого опыта (довольно парадоксальный), который я называю «технологии умного не-чтения». Именно «не-чтение». Мой французский коллега Пьер Байяр написал забавную, но на самом деле вполне серьёзную по содержанию книжку под названием «Как говорить о нечитанных книгах?» Кто-то из вас мог её читать, в русском переводе она существует, хотя название перевели немного по-другому.

В этой книжке Пьер Байяр объясняет не только, какие практические навыки нужны человеку, чтобы, не попадая впросак, рассуждать о книгах, которые он либо вообще не читал, либо прочитал не полностью, либо знает по каким-нибудь вторичным источникам вроде экранизации, либо читал, но давно и забыл – такое тоже довольно часто бывает. И выясняется, что для того, чтобы грамотно вести такой разговор о плохо известных тебе книгах, нужно прежде всего знать их общую структуру – как устроена эта книга. Грубо говоря, на какой книжной полке она должна стоять – среди поэзии, среди романов, среди детективов, среди фэнтези, среди старой литературы или новой литературы и так далее.

Получается, что не читатель, человек, пытающийся несмотря на лагуну в своём образовании как-то разумно говорить о литературе, уподобляется теоретику. Потому что он должен всё время думать об общем устройстве литературы. Скажем, о её жанрах, об общих сюжетах, об общих идейных или иных тенденциях. И выходит, что работа такого умного ответственного не-читателя сближается с работой теоретика. Более того, о чём Пьер Байяр не писал (потому что он писал свою книгу для массового читателя), но и работа профессиональных исследователей литературы, филологов очень часто осуществляется над текстами, которые они не читали. Это происходит не только из-за их лености, хотя, конечно, бывает такое тоже, но у филологов бывают и уважительные причины, по которым они не могут прочитать те или иные тексты. Таких причин две, причём, они прямо противоположные: недостаток текстов и избыток текстов.

Проблема нехватки, дефицита текстов очень хорошо известна филологам, которые изучают древние литературы, в которой просто мало сохранилось целостных текстов. Скажем, от древнегреческой литературы сохранилась очень небольшая часть и многие тексты греческой литературы изучаются современными исследователями по фрагментам, дошедшим до нас, по цитатам в чужих произведениях, по более-менее общим пересказам и упоминаниям – то есть, буквально, понаслышке. Примерно так же, как мы в бытовых разговорах пытаемся судить о книгах, которых не прочитали.

А с другой стороны, у исследователей литературы более новой возникает проблема обратная – непомерного избытка доступных текстов. Я об этом говорил в самом начале своей лекции. Даже если мы рассмотрим библиотеку, составленную только из лучших классических шедевров, оставляя в стороне все серийные, повторяющиеся, просто неудачные тексты, всё равно объём этой библиотеки окажется таким, что немного найдётся людей, которые способны освоить эту массу текстов в течение своей жизни. А уж тем более, если задача стоит в том, чтобы изучать не только оригинальные, но и массовые тесты, которые тоже бывают важны, потому что именно в них лучше выражаются некоторые повторяющиеся структуры. Тут уже точно личного читательского опыта не хватит. Поэтому приходится волей-неволей опираться на чужой опыт, на чужое чтение.

В современной науке ответом на эту проблему (попыткой её решения) стало весьма модное и активно развивающееся сегодня направление (вы, вероятно, слышали о нём так или иначе) – так называемые «цифровые гуманитарные науки» (digital humanities). Это особая методика изучения больших текстуальных массивов (многие тысячи, десятки тысяч текстов), которые доступны нам сегодня в оцифрованной форме, потому что сегодня всё большее текстов (в том числе художественной литературы) переводятся в электронную форму. Этим занимаются крупнейшие библиотеки мира. Так вот эту массу текстов можно ввести в компьютер, задав ему некоторые вопросы поиска, и обнаружить, как в этих текстах повторяются определённые слова, выражения, словесные конструкции, стилистические приёмы, даже некоторые сюжеты и идейные смысловые мотивы. И статистика полученных в результате данных может оказаться вполне показательный для анализа духовной ситуации в литературе той или иной эпохи и той или иной страны. Но исследователь, занимающийся такой работой, вообще говоря, сам не читает этих текстов, он поручает его читать компьютеру. То есть вместо идеальной фигуры всезнающего филолога, который прочитал во всех книгах все слова (есть такой миф о филологии, сложившийся ещё с XIX века) возникает новая практическая конструкция: филолог, знающий далеко не все тексты, но умеющий задавать им вопросы, плюс компьютер, который помогает ему собирать ответы на эти вопросы.

Я немножко, конечно, утрирую, потому что филолог, занимающийся цифровыми гуманитарными науками, он тоже, конечно, человек и он тоже не удержится, чтобы что-нибудь не прочесть сам. И более того, ему методологически необходимо это чтение, потому что только на основании текстов, которые он лично прочитал (ну, скажем, классических, наиболее ценных, наиболее сложных текстов), он сумеет сформулировать те общие вопросы, которые задаст компьютеру. Компьютер сам не сумеет сформулировать вопросы, чтобы на них отвечать. Поэтому чтение разворачивается на двух уровнях: творческий (чтение сравнительно немногих текстов, которыми занимается филолог, программирующий компьютер) и более автоматический (чтение-обследование, которым занимается компьютер и дальше предъявляет филологу уже не тексты для чтения, а какую-то статистическую информацию об их содержании).

Как видите, проблемы умного/неумного методологически обдуманного не-чтения могут ставиться не только на уровне наших повседневных бытовых бесед между не очень много читавшими читателями, но и на уровне совершенно профессиональной практики передовых исследователей литературы.

Я уже сказал, что читателям сегодня приходится постоянно учить интерпретировать тексты. Это, в общем, довольно новая задача преподавания литературы, потому что она сегодня всё больше обусловлена именно демократизацией культуры, о которой я говорил. Сегодняшнего читателя стараются (по крайней мере, в передовых странах и их культурах) учить не усвоить один раз и навсегда данный сюжет развития, допустим, своей национальной литературы, не усвоить, говоря о русской литературе, что великие поэты XIX века были Пушкин, Лермонтов, Некрасов… уж не знаю кто ещё. И что это вот такая сплошная единая линия развития русской поэтической классики. Сегодняшнего читателя стараются учить критически относиться к художественному тексту, искать в нём разные, разнородные начала (о чём я уже говорил), связывать их с различными тенденциями в развитии самого общества и у нас есть своё демократическое мнение о том, какая интерпретация более правильная. То есть сегодняшний читатель становится критиком, а не просто пассивным потребителем литературной классики, литературных ценностей. И такая его критическая интерпретационная деятельность требует постановки принципиального вопроса: до каких пределов вообще может доходить интерпретация текста? Насколько мы вообще вправе по-своему интерпретировать старые тексты?

Выясняется, что пределы этой интерпретации (собственно, само выражение «предел интерпретации» – это название книги одного из знаменитых теоретиков культуры и семиотики XX века, больше известного сегодня как знаменитого писателя Умберто Эко – у него есть несколько книг под названием «Пределы интерпретации» (не художественных, разумеется, а научных).

Выясняется, что в современной культуре задачи интерпретации иногда понимают бесконечно широко, что в принципе любая интерпретация имеет какие-то основания к существованию, какие-то шансы на успех, но это вызывает, конечно, и реакцию, потому что трудно примириться с совсем произвольными, с совсем грубо противоречащими оригиналу интерпретациями литературных произведений. Приходится искать какие-то более или менее строгие. Но каждый раз уникальные, каждый раз приспособленные к конкретной ситуации, конкретному тексту способы взаимодействия между интерпретатором и текстом, а интерпретатором может быть не только читатель. Им может быть тот, кто занимается адаптациями текста. Ну, например, экранизации – очень распространенный сегодня вид работы с художественными текстами, и мы знаем, как остро дебатируется всякий раз достоверность экранизации, её соответствие оригиналу или же, например, интерпретатором текста является по-своему переводчик. Любой переводчик создаёт иную языковую версию текста, которая неизбежно вписывает его в другую культуру, в другой контекст, которого не мог иметь в виду автор, сочинявший на другом языке, а часто и в другую эпоху. Поэтому перевод оказывается тоже определённым перетолкованием, новой интерпретацией старого текста. В каких пределах переводчик вправе отступать от исходного текста – это большой вопрос, которым постоянно занимаются теоретики перевода, это одна из частей теории литературы.

Только что упомянутый мной Умберто Эко написал специальную книгу о переводе. Она есть в русском переводе, называется «Сказать почти то же самое», где он объясняет, что перевод – это искусство экономическое, хозяйственное, искусство транзакций, сделок между переводчиком и оригиналом. Переводчик принимает те или иные решения об отступлении от текста, договариваясь с автором в реальности, если автор жив и с ним можно связаться, или в воображении, если автора давно уже нет на свете, почему он допускает то или иное отступление и чем он сможет компенсировать это отступление, как и какие более ясные смыслы, какое прояснение текста, ясного перевода он сумеет добиться.

Это искусство, но это одновременно и предмет науки, потому что приходится сравнивать между собой два разных представления о тексте: представление авторское и представление читательское. А некоторые пытаются (в том числе и Умберто Эко) вести третий член в эту схему – так называемую «интенцию произведения», полагая, что у произведения, у текста есть какой-то собственный смысл, которого мог не иметь в виду автор и не иметь в виду его нынешней читатель, а он тем не менее в этом тексте заложен и не следует от него отступать.

Литература развивается в истории, во времени, и нас традиционно учат ещё начиная с XIX века выявлять и рассказывать некоторые исторические нарративы, когда более старые тексты и более старые писатели влияют на писателей и тексты более новые. А возможна ли обратная ситуация: могут ли новые тексты повлиять на старые? Оказывается, могут. Просто потому, что они дают читателю новый культурный опыт, который позволяет ему по-другому, иначе чем раньше, читать даже старые хорошо известные произведения.

Теоретики литературы любят приводить в качестве парадоксального примера такого процесса новеллу Хорхе Луиса Борхеса «Пьер Менар, автор «Дон Кихота»». Возможно, кто-то из вас её читал. В ней рассказывается о неком вымышленном французском литераторе начала XX века, который вздумал заново написать роман Сервантеса «Дон Кихот». Заново написать – не в смысле по-другому переписать, по-своему, другими словами, а наоборот, приписать буквально слово в слово, но уже под свою собственную ответственность. И получился (хотя он не успел переписать весь роман, только несколько глав) парадоксальный результат: просто текст Сервантеса, просто от того, что он был перенесён в другую культуру на три столетия позже, написан от лица совсем другого субъекта с другим культурным опытом, получил другие смыслы, заиграл другими смысловыми нюансами и получилось практически новое произведение. То есть Пьер Менар – это, в общем, ничто иное как литературная метафора читателя. Читатель читает именно те слова, которые написаны в тексте, но он придаёт им значение, обусловленное его собственным культурным опытом, которые могут не совпадать и часто не совпадают со значениями, имевшимися в виду автором. Он буквально перечитывает и в каком-то смысле переписывает авторский замысел, и выходит таким образом, что в литературном развитии возможно не только прямое, но и попятное движение, не только проспективное, но и ретроспективное влияние будущего на прошлое.

Я скажу ещё один общий тезис, вытекающий в общем из того, что я успел сегодня уже наговорить. Из первостепенной важности читательского опыта в литературе вытекает динамический, силовой и даже конфликтный (нередко) характер существования литературы. В литературе постоянно сталкиваются разные, разнородные, противоречащие друг другу силы, разные смысловые традиции, которые включаются в художественный текст, разные лица и инстанции, которые работают с этим текстом, например, автор, издатель, цензор, если он есть (он обычно есть так или иначе: должностной или коллективный), критик и, наконец, читатель в самых разных своих вариантах. Все они взаимодействуют по поводу текста. Все они пытаются утвердить, может быть даже навязать силой ту или иную версию этого текста, ту или иную его интерпретацию, тот или иной его смысл. В этом взаимодействии разных акторов, разных субъектов культуры по отношению к тексту проявляется та самая демократическая динамика культуры, о которой я с самого начала сегодня твержу. И в этой динамике несколько парадоксальным, может быть, образом участвует даже и литературная теория, потому что наука о литературе, исторически выросшая из литературной критики, как её очищение, концептуализация, более абстрактная версия, не может сама оставаться совсем в стороне от развития литературы и от её собственной динамики. Она сама втягивается в динамику литературы. Грубо говоря, теоретик литературы – он тоже в каком-то смысле читатель, особо просвещённый, особо методологически подкованный, особо последовательный в своих операциях в отношении литературы. Но он тоже читатель со своей относительной позицией в этом мире литературы. И в результате получается, что возможным оказывается даже конфликтное взаимодействие или по крайней мере состязание, спор между литературой и её собственной теорией. Литература может, например, обманывать собственную теорию, принимать в своём развитии такие формы, которые теория не предусматривала и даже имела в виду совсем другое, совсем другие формы. Пример: теория литературы с давних пор (ещё начиная с классической риторики и уж тем более с XIX века) много занимается теорией литературных жанров, выясняет, чем отличается по форме (а, может быть, даже и по содержанию) эпос, роман, поэма, новелла и так далее. Собственные очень сложные, замысловатые и несовпадающие между собой теории. Между тем сама современная литература (по крайней мере, на своём высоком, авторском уровне, на уровне высоко-оригинальных текстов) всё больше отказывается от категории жанра, всё меньше укладывается в эти категории. Она пишет всё более сложные тексты, каждый из которых сам себе жанр, который невозможно без резкого насилия привязать к тому или иному традиционному или даже новому жанру. Поэтому в современной литературе нам очень трудно говорить о жанрах, потому что для нас сегодня практически все (по крайней мере, крупные прозаические) тексты называются «романом». И практически все (по крайней мере, не самые длинные) тексты в стихах называются «стихотворением». А всякие уже более подробные, более мелкие формы типа баллады, элегии, сонета и так далее – не самое для нас релевантное, не самое важное в жанровой категории.

Жанровое осознание не исчезло полностью, оно ушло на другой «этаж» литературы, а именно – в массовую словесность, где как раз очень хорошо и существуют легко опознаваемые жанры того же детектива или фэнтези, или дамского романа о любви. А вот на своём высшем, наиболее богатом и сложном уровне литература отказывается от той проблематики, которую несколько веков очень добросовестно изучала литературная теория. Так получается, что литература умеет перехитрить собственную теорию. Поэтому отношения между литературой и наукой о ней (особенно с теорией литературы) – это отношения не ученика и учителя, не предмета и объекта, даже не просто нейтральных соседей (одним занимаются писатели, другим занимаются теоретики). Теория литературы (по словам французского теоретика Антуана Компаньона – его книгу я с удовольствием перевёл в своё время на русский язык, называется «Демон теории») сегодня является в положении неугомонного оппонента: оппонента современной культуры, оппонента массового сознания, в котором она обнаруживает противоречия, слепые точки и серьёзные проблемы, неизвестные этому сознанию. Но также и оппонента литературы, которую она деконструирует, сводит к некоторым схемам, а литература сопротивляется.

Литература сегодня часто создаётся просвещёнными в теории людьми, при этом некоторые из них просто работают преподавателями литературы и серьёзно профессионально изучили её теорию, другие, может быть, являются просто поэтами-авангардистами, которые серьёзно начитаны в современной теории, и для них теория оказывается не руководством к действию, они не то что бы пишут свои произведения по теории, по её инструкциям, что было бы, конечно, нелепо. Они обыгрывают теорию, они включают выработанные в теории схемы в динамическое устройство собственных произведений. И нам, читателям, нужно вычитывать в этих произведениях одновременно и завоевание теории, и то скептическое, игровое отношение, которое установлено к ним со стороны автора этих текстов.

Тем самым, как видите, теория литературы в каком-то смысле неизбежно является литературным феноменом. Она содержит в себе, по крайней мере, возможности, потенции для литературного же применения. Это ещё одна причина, по которой современной литературе нужна теория и современному читателю имеет смысл в тех или иных формах её изучать.

Пожалуй, на этом сейчас остановлюсь. Надеюсь, что сумел как-то аргументировать свой ответ на вопрос «Зачем литературе теория?». И если есть вопросы, постараюсь на них ответить.

Вопрос из зала. Спасибо за лекцию. Хотелось бы задать такой, может быть, странный вопрос для того, чтобы пояснить, о каком читателе мы всё-таки говорим. С одной стороны, много говорилось о демократизации читателя, с другой стороны – элитарности. Вот Вы сами назвали свою книгу тоже «высший уровень» (что-то такое). Современный читатель, как Вам кажется, оправдал бы Бродского? Сумел бы сделать такую операцию с Бродским? Как вот случилось, Вы говорили, «читатель оправдал Бродского»? Причем, если мы вспомним тот процесс, тогдашние читатели писали письма, где, наоборот, подвергали того же Бродского всяческому остракизму и прочее. Причем в этом участвовали и писатели (Шолохов, другие вполне себе такие читатели), не только рабочие, но и такие элитарные читатели. И в контексте политики, сейчас тоже эти дискуссии: может быть, отменить всеобщее право выбора, чтобы голосовали люди только определённые (тоже элитарные или те, кто платит налоги), а чтобы не всякие рабочие или люмпены участвовали в выборах. Тоже как-то это связывается в такие ряды. Ну вот, оправдал бы Бродского современный читатель и кто всё-таки читатель?

Сергей Зенкин: Спасибо. Я думаю, что даже советские читатели 60-х годов оправдали бы Бродского, если бы у них была возможность его прочитать. Потому что Бродского просто не печатали. И авторы писем, о которых Вы говорите, в подавляющем своём большинстве вообще даже ни одной строки его не читали. И ориентировались на очень тенденциозное изложение его истории в советской же печати. Ну или же вполне цинично, как некоторые тогдашние литераторы, выслуживались перед властями, перед правящей партией, осуждая молодого и малоизвестного ещё поэта. Я думаю, что если бы Бродский уже тогда имел возможность широко печатать свои произведения, его репутация сложилась бы быстро и в явном противоречии с приговором суда.

Что касается другой части Вашего вопроса, в нём есть действительно важная проблема. Я уже говорил, что читательский опыт литературы заставляет нас думать о своей свободе, но также и о своей ответственности. Собственно, именно вопрос об ответственности заложен в тех спорах о применимости демократических процедур, о которых Вы упоминали. Насколько ответственно могут участвовать в политике люди, которые, например, мало отвечают своей материальной жизнью за последствия своих решений. В литературе, слава Богу, такого нет, потому что у читателя нет чисто материальных интересов и поэтому он берёт книгу ради каких-то более или менее высоко понимаемых целей. Поэтому его свобода меньше отягощена низменными интересами, как это может быть у кого-нибудь люмпена.

Да, разумеется, у разных читателей разные вкусы. Эти вкусы могут быть связаны с разными стратами литературы (я о них тоже упоминал, когда говорил, что сегодня есть очень резкое деление на высокую литературу и литературу массовую). Разумеется, многие читатели имеют вкус, связанный прежде всего с массовой повторяющейся словесностью. Но в демократически устроенной культуре они не имеют никакой возможности навязать свои вкусы другим, потому что просвещённое меньшинство всегда будет читать свои авторские, уникальные или непохожие на других книги. В конечном счёте, эти книги, как показывает история, оказывают большее влияние на литературу, чем серийно повторяемые и забываемые книги. Причём, различия между авторским и массовым текстом или (пожалуйста, уже третий раз упоминаемый мною Умберто Эко) между текстом открытым и закрытым, тем, что открытый авторский текст высокой литературы имеет смысл перечитывать заново. Он при чтении даёт нам новый опыт, новые знания, открывается новыми сторонами. А вот текст закрытый (прежде всего текст массовой литературы) при перечитывании ничего нового нам уже не даст, и поэтому люди, которые читают массовую литературу, они обычно не перечитывают свои тексты. Они ищут другие тексты похожие – из той же серии, того же автора, того же жанра. И вот именно в том, что тексты уникальные, авторские, неповторяющиеся обладают повышенной устойчивостью в сознании людей, стимулируя перечитывать их заново теми же людьми или новыми людьми, говорит о том, что они обладают большей выживаемостью в культуре, чем массовые тексты. То есть читатели бывают, в самом деле, разные, наиболее просвещенные из них, те, кого имеет смысл учить чтению, всегда сумеют (если только не будет искусственного идеологического и цензурного давления и даже при его наличии) в целом найти и создать себе культурное поле для собственного просвещённого чтения.

Комментарий из зала: Читатель, обладающий субъектностью, который может победить волю автора и победить волю судов, это читатель просвещённого меньшинства, и мы говорим о читателе просвещённого меньшинства, именно с ним работаем, и именно на него акцентируется теория литературы. Да?

СЗ: Ну да, разумеется, она учит читать. Она учит всех желающих стать членами просвещённого меньшинства, в пределе это никому не закрыто и это может стать абсолютным большинством.

Вопрос из зала: Здравствуйте, скажите, пожалуйста, сейчас современные языки (в том числе русский язык) стремятся к экономии языковых усилий. Может ли это объяснять то, что современная литература уходит от жанровости в мультижанровость в текстах? В том числе в стихотворных, не говоря уже о прозаических.

СЗ: Я ведь не говорил, что мы уходим от жанровости к мультижанровости. Мы скорее уходим (по крайней мере на том высоком, авторском этаже развития литературы) от жанрового сознания к внежанровому сознанию, когда каждое новое произведение является само по себе жанром, а это означает, что жанров вообще просто нет.

Что касается языка, то я бы не проводил прямой параллели. Языковые процессы, конечно, и, в частности, экономия, о которой Вы говорите, она может быть связана так или иначе с теми или иными процессами развития литературы. Но вот я не вижу, каким образом это можно было бы связать с трансформацией жанров.

Вопрос из зала: Здравствуйте. Вы говорили про массовую высокую литературу. Мне просто интересно, Вы проводите чёткую границу между массовой литературой и высокой литературой? Или всё-таки она размыта?

СЗ: Она достаточно чёткая и проходит по тому критерию, о котором я уже говорил. Массовая литература – это литература повторяемая, стереотипная. В этом смысле массовая литература является в нашей сегодняшней книжной культуре наследницей фольклора. Потому что фольклор отличается не только тем, что это устное, а не письменное творчество (сегодня возможен письменный фольклор благодаря интернету), но тем, что в нём постоянно повторяются одни и те же схемы и даже одни и те же формулы словесные. То же самое происходит сегодня в массовой культуре, только с той разницей, что её создаёт не народ, не анонимный коллектив, а более или менее определённые авторы, авторские коллективы, может быть, издательства, которые их финансируют и продвигают.

Отличие между массовой и авторской литературой – это примерно то же самое, что и в кино между, так называемым «авторским» и «жанровым» кино. В жанровом кино постоянно повторяются одни и те же хорошо узнаваемые жанровые схемы, в авторском кино они смешиваются, деформируются, скрещиваются и получается нечто непривычное, требующее заново себя осмыслять каждый раз. Поэтому сама установка читателя в отношении таких повторяющихся и уникальных текстов разная. Имея дело с текстом повторяющимся, читателю/зрителю/субъекту культуры нужно опознать уже заранее известную, заранее привычную ему схему. А в случае, когда он имеет дело с уникальным авторским произведением, ему нужно понять авторский замысел. Это очень важное философское разграничение категории опознавания и понимания, как наиболее абстрактное осмысление той оппозиции, о которой мы говорили. Массовые тексты повторяются и опознаются, авторские тексты уникальны и понимаются.

Вопрос из зала: Мы знаем очень много примеров, когда тексты, по крайней мере, прежняя литература, писалась как массовая, потом переходила в разряд элитарной. То же, если брать «Преступление и наказание»: во-первых, оно писалось как беллетристика и было опознано как часть, например, антинигилистических романов тогдашней критикой, и в том числе был осуждён роман, скажем, в тогдашней журнальный критике как часть антинигилистической. Теперь мы воспринимаем это. И также везде: джаз был низкой культурой, стал высокой культурой и так далее. Полно таких примеров.

СЗ: То, что Вы сказали, не вполне верно фактически. Потому что «Преступление и наказание», конечно, никогда не воспринималось как массовая литература. Этот роман печатался в серьёзном и ответственном идеологическом журнале, с определённым идейным направлением и считали его, безусловно, как серьёзное и уникальное ответственное авторское высказывание о жизни, о современной российской действительности. Но Вы правы в другом, что между массовой, повторяемой и авторской, уникальной литературой в самом деле могут быть переходы. Они ровно такого же характера, как и переходы от нелитературной области в литературную, о которой я говорил в самом начале. И они могут происходить просто в силу того, что большая часть того или иного массового жанра оказывается утерянной или по тем или иным причинам забытой. А некоторые более или менее произвольно сохранившие, случайно даже сохранившиеся её образцы оказываются дальше ценными предметами истории литературы и изучения литературы. В общем, это тоже некоторая миграция этих текстов уже через внутрилитературные границы, которая осуществляется примерно по тем же законам, что и миграция через внешнюю границу литературы и не-литературы.

Проект реализуется победителем конкурса по приглашению благотворительной программы «Эффективная филантропия» Благотворительного фонда Владимира Потанина.


Полный архив лекций «Смены» вы можете найти на нашем регулярно обновляющемся ютуб-канале — youtube.com/c/smenakazan

Рубрики
Книги Рупор Смена

Книга недели: «Плохое кино»

На этой неделе решили рассказать об изданной коллегами из издательства «Горизонталь» работе культуролога и философа Александра Павлова, посвящённой феномену растущего интереса к неоднозначному и характерному для XXI века явлению «плохого кино».

На примере ста фильмов из упомянутой категории автор находит разные типы, проводит параллели с актуальной медиаповесткой и дешифрует уникальный код времени, призывая читателя к внимательному и серьезному наблюдению за феноменом «bad movies».

Читайте небольшой отрывок из книги о фильме «Смертельная битва» и приходите 17 ноября на фестиваль «Казань философская» в «Смене». Ссылка на регистрацию здесь.


СМЕРТЕЛЬНАЯ БИТВА

Mortal Kombat

1995

Режиссер: Пол У. С. Андерсон

«Смертельная битва» — межпространственный турнир боевых искусств, проходящий на регулярной основе. Тот, кто выиграет в нем десять раз подряд, будет править мультивселенной. Злой колдун Шан Цзун победил в смертельной битве уже девять раз и намерен победить в десятый, чтобы уничтожить Землю. В очередном и решающем смертельном состязании от землян участвуют: шаолиньский монах Лю Канг, высокомерный голливудский актер Джонни Кейдж и офицер спецназа Соня Блейд, желающая отомстить за смерть напарника. Капитан команды — бог грома и молний Рэйден. Против наших выступают Скорпион, Сабзиро, Кано, Китано и другие. Пожалуй, это весь сюжет, так как фильм в основном состоит из поединков с зажигательной музыкой. Хотя у главных героев есть внутренние демоны, борьба с ними в действительности занимает самый минимум экранного времени. Потому что какие могут быть внутренние демоны, когда на кону судьба Земли? И, в конечном счете, всей мультивселенной.

Легендарная адаптация не менее легендарной видеоигры «Смертельная битва» — даже не сиквел 1997 года, а непосредственно оригинал — достаточно часто мелькает в списках плохого кино. Но если «Смертельная битва: Истребление» (1997), конечно, тоже ставшая плохим фильмом, проходит под грифом просто плохого, то первая часть числится исключительно «хорошей плохой», украшая, например списки «30 „плохих“ фильмов, которые на самом деле великие»1 и «50 лучших хороших плохих фильмов»2. Для контраста давайте посмотрим, что говорят о второй серии. Так, Джим Ворель включил в список «100 фильмов „категории В“ всех времен» именно «Смертельную битву: Истребление», про которую сказал: «Не то чтобы оригинальная „Смертельная битва“ была особенно хорошо смонтирована, но, боже мой, она похожа на „Французского связного“ по сравнению с хаосом, который представляет собой „Смертельная битва: Истребление“. Знаете, это плохой знак, когда почти весь актерский состав первого фильма, включая Кристофера Ламберта, у которого не было проблем с созданием „Горца 2: Оживление“, решает отказаться от продолжения. Сюжет не имеет смысла, а спецэффекты и костюмы до смешного выглядят самодельными. Серьезно, фильм выглядит так, будто незнакомцы из группы занятий по карате позаимствовали одежду друзей с „Комик-Кона“ и просто снимали все, что приходило им в голову на протяжении долгих выходных»3. Отмечу — хотя Ворель лишь шутит, — что Ламберт, вероятно, отказался от участия в продолжении именно потому, что у него был опыт участия в сиквеле «Горца». Кроме того, «Смертельная битва», хотя и стала хитом проката и три недели удерживала первое место по кассовым сборам, тем не менее была обругана критиками. Но что они понимают, эти критики?

В конце 1980-х годов популярность видеоигр возросла настолько, что стала влиять на индустрию развлечений в целом. Внезапно средняя прибыль от кинопроката стала падать, так как многие дети и подростки предпочитали фильмам видео-игры. Вероятно, этим и объясняется целая серия попыток перенести некоторых популярных персонажей видеоигр на экран — в конце концов, этот трюк сработал с Суперменом и Бэтменом. Так одна за другой стали выходить адаптации наиболее востребованных игр — «Супербратья Марио» (1993), «Двойной дракон» (1994), ставшие в итоге серьезными кассовыми провалами и прочно закрепившиеся в дискурсе «плохого кино». «Уличный боец» (1994) с Жаном-Клодом Ван Даммом окупился, но репутационно разделил судьбу предшественников: рейтинг этих фильмов на IMDb — 4,1, 3,8 и 4,0 соответственно.

В таких условиях «New Line Cinema» выпустила в 1995 году «Смертельную битву». Взяв из первоисточника (который сам был вдохновлен фильмом с Брюсом Ли «Выход дракона» [1973]) все, что пользователи любили в игре, включая мифологию и принцип боевых поединков, создатели сняли картину, ставшую для студии невероятным успехом. Хотя, согласно устной истории фильма, при одной из сессий разработки «Смертельной битвы» продюсер «New Line Cinema» был в ярости и кричал: «Я ненавижу сценарий. Я ненавижу этот фильм», — но он дал проекту зеленый свет, как и подобает продюсеру, признавшему, что зрителям, вероятно, понравится то, что ненавидел он4. Хотя за плечами Пола У. С. Андерсона был всего один фильм, ему, в самом деле тонко чувствовавшему видеоигры, позволили воплотить на экране то, как видел адаптацию лично он. Позже он сделал что-то подобное для адаптации «Обитель зла» (2002), которая стала успешной и независимой от видеоигры кинофраншизой.

Я хотел бы отметить, что некоторые фанаты фильма не совсем понимают природу его плохости. Так, один признает: «И все же „Смертельная битва“ (1995) на самом деле не ужасный фильм! Или, что более уместно, мы должны сказать, что его суть в том, что он „настолько плох, что даже хорош“»5. Или вот: «При-мерно 10 000 дурацких фильмов „категории B“, выпущенных за последнюю четверть века, пытались точно воспроизвести ауру „настолько плохо, что даже хорошо“ „Смертельной битвы“, но сделать хороший- плохой фильм труднее, чем действительно хороший фильм»6. Над «настолько плохими, что даже хорошими» фильмами принято смеяться — празднуя выдающуюся некомпетентность получившегося продукта. Хорошие плохие фильмы просто восхищают нас. Мы понимаем, что это, возможно вульгарно или неуместно, но смотрим его с удовольствием. Так работает принцип «вульгарного авторского кинематографа»7.

На тот момент, когда Андерсон делал «Смертельную битву», концепции «вульгарного авторского кинематографа» еще не было. Но во многом именно благодаря Андерсону эта концепция смогла появиться. У режиссера есть стиль и понимание того, какое зрелище он хотел дать аудитории, а аудитория радостно приняла результат. Учитывая, что фильм вышел в 1995 году, сегодня многое изменилось. И ремейк 2021 года, который критики признали удачным, можно было делать, забравшись на плечи гиганта. Сегодня поклонники оригинального фильма признают, что CGI «Смертельной битвы» безнадежно устарели, актеры не стараются, боевая хореография поставлена неумело (за исключением Робина Шоу в роли Лю Канга). Да, с точки зрения сегодняшнего дня, «Смертельная битва» чрезмерна во многих отношениях — начиная с главной музыкальной темы, сыгравшей весомую роль в популярности фильма, и заканчивая всем остальным. Единственное, в чем она остается скромной, это рейтинг «PG-13», но даже в этих условиях фильм остается верным сюжетной линии видеоигр с рейтингом «R» и элегантно обходит ограничения. Но это не «настолько плохое, что даже хорошее» кино. Это хорошее плохое кино: мы соглашаемся, что оно плохое, но все равно наслаждаемся им, как правило, без неуместного смеха. Как отметил один критик: именно склонность фильма «к чрезмерным излишествам делает „Смертельную битву“ звездой на небосклоне плохих фильмов»8.


Проект реализуется победителем конкурса по приглашению благотворительной программы «Эффективная филантропия» Благотворительного фонда Владимира Потанина.

Рубрики
Книги Рупор Смена

Книга недели: «А вдруг?.. Тревога: как она управляет нами, а мы ею»

В своей работе Паульсен изучает тревожную психику современного человека, склонную к постоянному дополнению реальности самыми нежеланными перспективами. Почему так было не всегда, что стало причиной всеобщей беспокойной риторики и как уберечь свою психику от постоянного ощущения надвигающейся беды — главные вопросы авторской повестки. С разрешения издательства публикуем отрывок, посвящённый труду и жизни, которую мы не успеваем жить


Цейтноты, чувства собственной некомпетентности и вины относятся к самым разрушительным факторам трудовой жизни. Но большинство смотрит на работу иначе. Для большинства работать не означает постоянно выкладываться по максимуму. 

Для своей докторской диссертации я опросил приблизительно сорок служащих, которые около половины рабочего дня посвящали личным делам, тому, что называется пустой работой. Рекорд принадлежал банковскому служащему, который работал около пятнадцати минут в день. В трудовой жизни есть место и завалу работой, и стрессу, и полному безделью. Большинство из нас находится где-то посредине29.

Несмотря на перегрузки, мы знаем, что нас ждет на работе. Там есть правила и директивы. Когда мы возвращаемся домой и проводим время с членами семьи или друзьями, ни правил, ни директив больше нет. Именно этим объясняется тот факт, что не рабочие задачи, а именно отношения почти всегда описываются как «запутанные». 

У детей все обстоит почти с точностью до наоборот. Специалисты по психологии развития и педагоги давно уже изучают такую проблему: дети в определенном возрасте, обычно в подростковом, начинают отказываться ходить в школу. Такой «отказ от школы» может выражаться по-разному. Многих угнетает одна только мысль, что надо годами сидеть за школьной партой и слушаться учителя. В то же время дети правильно понимают, что их судьба — в руках учителя. Детям не нравится, что их отдали на милость системы, которая так отличается от относительной свободы детства30.

Психологи и социальные работники, имеющие дело с пенсионерами, сталкиваются с противоположной проблемой. Многие пенсионеры ощущают пустоту. Жизнь без рамок, без структуры для них мучительна; они больше не знают, как «убить время». Особенно часто этот феномен наблюдается у мужчин, так как именно они являлись доминирующей силой на рынке наемного труда. И хотя для большинства выход на пенсию положительно сказывается на состоянии здоровья, многое указывает на то, что чем позже человек ушел на пенсию, тем ниже у него риск депрессии31.

Годы между детством и старостью, которые поначалу казались невыносимыми, становятся в глазах человека чем-то надежным и безопасным. Причина этой трансформации в привычке. Феноменальное умение ребенка найти себе занятие теряется, а привычка самому придумывать, чем заполнить свой день, вызывает не столько удовольствие, сколько тревогу. 

Такая психологическая трансформация отражает, как преобразовывался в ходе истории трудовой коллектив. На смену рабочему прежних времен, который имел смелость на время отказаться от работы, если считал, что денег у него достаточно, пришли рабочие настолько боязливые и встревоженные, что они по собственной инициативе готовы снизить свою зарплату, чтобы спасти предприятие. Страх быть уволенным, оказаться неудачником преследует нас независимо от того, насколько успешными мы являемся. Надежность работы — это надежность взятых на себя обязательств. Работа — и средство справиться с экономической неопределенностью, и безопасное пространство для тех, кто не хочет ничего решать32.

Если какой-либо общественный институт начинает играть такую большую роль, это не проходит бесследно для всего общества. Почему, например, так сложно жить в семье? Почему так трудно бывает в романтических отношениях? Почему одиночество так привычно? Почему простое дело — жить вместе с кем-то — оказывается таким сложным? 

У нас хорошо получается то, что мы делаем, и плохо получается то, чего мы не делаем, — вот и ответ. Если мы посвящаем жизнь тому, чтобы лучше работать, то мы будем лучше работать. Но станем ли мы лучше во всем остальном, что составляет человеческую сущность?

Во время коротких отпусков люди сбрасывают ярмо работы, и неумение занять себя становится особенно очевидным. Дни больше не расписаны, и мы оказываемся друг перед другом словно голыми. Остро встает вопрос «Чего мы хотим на самом деле?» — и не факт, что люди в состоянии найти на него ответ. Результаты нескольких исследований показали, что частота разводов зашкаливает в конце периода отпусков. Недаром многие стремятся сделать отпуск как можно короче. В США, самой отпусконенавистнической стране в мире, только половина работников берут отпуск, на который имеют право по условиям найма. Почему они принимают такое решение? Что происходит за время предоставляемой нам короткой «передышки»?33

Социолог Арли Хокшилд три года посвятила наблюдению за работниками американской фирмы «Амерко» (название изменено). Это успешное, занимающее прочные позиции на рынке предприятие предложило своим служащим программу, которая предусматривала укороченный рабочий день, расширенные возможности для неполной занятости, отпуска по уходу за ребенком и просто отпуска. Казалось бы, такую инициативу можно только приветствовать, тем более что служащие часто жаловались на нехватку времени. При 47-часовой (в среднем) рабочей неделе смены по 10–12 часов не были редкостью.

Однако предложенными возможностями воспользовались очень немногие. Из 21 000 работников всего 53 человека перешли на укороченный рабочий день, чтобы проводить больше времени с детьми (и среди них не было ни одного мужчины). Большинство так и не отгуляли выходные дни; удаленную работу выбрал всего один процент служащих, несмотря на то, что предприятие поощряло такую форму занятости34.

«Я хожу на работу, чтобы расслабиться», — заявил один из опрошенных35.


Проект реализуется победителем конкурса по приглашению благотворительной программы «Эффективная филантропия» Благотворительного фонда Владимира Потанина.

Рубрики
Рупор Смена Стенограма

Джон Сибрук: «В отличие от книг и фильмов, музыка должна прийти к человеку сама. Она вокруг»

Американский писатель и философ Джон Сибрук в интервью журналисту Максиму Семеляку рассказал о своей книге «Машина песен», о том, как появляется хит, и почему современная культура не подходит под определение «nobrow».

Максим Семеляк: Мне выпала честь представить выдающегося американского писателя и философа Джона Сибрука. Не буду перечислять все регалии, хочу лишь сказать, что он принадлежит к той счастливой плеяде теоретиков, которые не просто описывают те или иные явления, а находят единственное верное для них слово. Это подобно тому, как Сьюзен Зонтаг изобрела «кэмп», как Жан Бодрийяр придумал «симулякр», как Нассим Талеб придумал «Чёрного лебедя», так Джон Сибрук придумал «nobrow» – исчерпывающе описывающую концепцию культуры начала 00-х годов.

Однако мы поговорим не о книге «Nobrow», много воды утекло с тех пор. Сегодня мы коснёмся последней книги Джона «Машина песен», которая в некотором роде служит продолжением «Nobrow» на новом этапе. Мы поговорим о том, как сами принципы изобретённой им концепции культуры отражаются в достаточно прикладной и общеизвестной вещи как написание хита.

Я хотел бы спросить у Джона о социальной природе радио хита. Мне кажется, что хит – это в первую очередь история про других людей. Подобно тому, как Сартр говорил: «Ад – это другие», но и хит – это другие. В хите есть всегда что-то отталкивающее, потому что те миллионы людей, которые вовлечены в прослушивание, не могут быть нашими единомышленниками. С этого и начинается Ваша книга. Когда Вы не можете понять ни смысла, ни всей прелести этой современной индустрии песен. Вопрос в том, что все мы живем в очень фрагментарном мире, харизма признана устаревшей или даже несуществующей. Как Вам кажется, вкладывают ли создатели хитов некий смысл объединения людей? Нового объединения на основе искусственного создания музыки, искусственного отбора звуков, идей и ритма.

Джон Сибрук: Для начала хотелось бы подробнее раскрыть концепцию «nobrow». Основная мысль моей первой книги в том, что в Америке социальная иерархия проявляется не в классовой разнице, а в культурной: есть привилегированный класс и класс не очень образованных людей. В книге говорится о том, что медиа смогли разрушить эту культурную иерархию, которая раньше была вертикальная, а теперь – горизонтальная. Она состоит в том, какую музыку слушает человек: либо это альтернативная музыка, либо мейнстрим. На данный момент классическая музыка не является привилегированным уровнем культуры, она всего лишь одна из субкультур. «Культурный капитал», о котором сейчас идет речь, это не мой термин, я взял его у Борджиа и Карла Маркса. Этот культурный капитал даёт человеку определенного рода власть, силу. Можно провести параллель с финансовым капиталом, о котором говорил Маркс.

Книга «Машина песен» рассказывает о группе шведов, которые, находясь вне Америки, вне мейнстрима, решили применить этот самый культурный капитал. Они создают песни вне массовых тенденций.

Одним из самых главных изменений, которые шведы привнесли в американскую музыкальную культуру, это то, как песни создаются. Разница состоит в том, что песни создаются не двумя людьми, у одного из которых есть гитара, а другой пишет текст. Теперь песня создаётся группой людей. Ранее это было ремесло, а теперь это практически промышленный процесс, в котором участвуют несколько людей. Главное различие – песни сейчас пишутся не при помощи инструментов, а на компьютере. Это ещё одна иллюстрация того, как люди, у которых не было денег, смогли достичь уровня людей, у которых были деньги. Человек, который начал писать песни на компьютере, просто не имел денег на инструменты.

МС: Интересно также то, что институт звёзд сохраняется. Создание звёзд и написание хита – это как будто бы два, безусловно, связанных процесса, но независимых. Потому что очень силён фактор анонимности, как Вы пишите в своей книге. Большинство людей не знает авторов песен. Все, разумеется, знают, кто их поёт: Тейлор Свифт, Кети Перри и тд. Этот институт звёзд как работал со времён 60-х годов, так и до сих пор действует. Это классическая схема, она сохраняется. Но вот процесс создания хита сильно изменился. Принцип анонимности присутствует всё чаще. Что Вы думаете по этому поводу? Люди сознательно хотят оставаться неузнанными? Это не влияет ни на экономику, ни на что другое. Но как быть с разделением автора и перфомера?

ДС: Сейчас мы живем в мире, в котором продюсер является звездой. И в большинстве случаев певец делает все, что говорит продюсер. В 60-ые годы исполнители не создавали свои песни: ни Элвис Пресли, ни Фрэнк Синатра, ни другие. В современном мире создание песни идет больше не в сторону творчества, а в сторону сотворение хита. Мы живем в мире синглов. Когда-то мы жили в эре альбомов, где исполнитель мог творчески показать себя. Сейчас ситуация для артиста значительно поменялась. Потому что в течение трех минут, пока длится сингл, очень сложно раскрыться как творческая личность. Синглы делают продюсеры, а альбомы создают артисты.

МС: Я бы добавил, что это не только смена альбомов на синглы, но это также наступление эры плейлиста.

ДС: Верно, постепенно произошла ориентация на плейлисты. И это уже заслуга не столько исполнителей, не столько продюсеров, сколько слушателей. Так как последние сами выбирают себе плейлисты.

Кстати, один из альбомов Дрейка тоже назывался «Playlist». Исполнитель Дрейк больше относится к хип-хоп музыке. Хип-хоп артисты предпочитают альбомам плейлисты, mixtapes.

МС: Да, изначально вся эта хип-хоп тусовка начала 80-х измерялась, то есть единицей измерения были не альбомы, а плейлисты, вот эти mixtapes.

ДС: Поскольку плейлисты сейчас это совсем другой жанр, остаётся ощущение, что творческие люди создают свои произведения для плейлистов, а не для альбомов. Кроме того, песни в современном мире являются неотъемлемой частью других медиа: видео, кино и тд., поэтому артисты могут заработать другими путями, не только альбомами и выступлениями.

МС: Тут мы подходим к одному из основных вопросов, касающихся современной музыки. Кто составляет эти плейлисты? С одной стороны, очевидно, что музыка становится более свободной во всех отношениях. Она легкодоступна, больше не зависит от крупных корпораций, дистрибуции. Любой человек на компьютере может как записать себе что угодно и спеть сам, так и получить с помощью этого компьютера доступ к абсолютно любой музыке. Чего мы не могли представить ещё двадцать лет назад. Но это же порождает и сугубо конспирологические опасения, что приводит к новому тоталитаризму. Apple Music уже сам составляет за слушателей плейлисты и подобное.

И вот это опасение: кто, собственно, в дальнейшем нам будет составлять плейлисты? Что Вы думаете по этому вопросу?

ДС: Отдельная тема – это приложение Spotify и RapCaviar. Если раньше радио было местом, где мы могли послушать песню, то теперь RapCaviar выбирает нам музыку. Песни выбираются не людьми, а автоматически, на основе статистических данных, которые собирает сам Spotify. В зависимости от того, сколько песен было прослушано, как долго каждая слушается и тд. Поэтому сейчас человек сам вообще не принимает никакого участия в создании этих плейлистов, они создаются автоматически.

В книге «Машина песен» я не говорю о том, как создаются хиты, скорее о том, как донести песню до потенциального слушателя. В прошлом радио играло большую роль в создании хита, теперь же оно не принимает такого участия в популяризации песни.

То есть человек сидит дома, включает YouTube и смотрит на количество просмотров под видео. Например, есть 2,5 миллиона просмотров, то он включает видео и таким образом песня становится хитом. Если раньше композиция воспринималась через душу, хотелось ее слушать, то сейчас это не так. Как правило, в девяти случаях из десяти наша интуиция, наша любовь к этой песни оказывается ложной. Поэтому песня становится хитом не от того, насколько сильно она нам нравится, а в зависимости от статистических данных: сколько раз на нее кликнули, сколько просмотров и тд.

МС: Мне кажется, одним из самых интересных моментов Вашей книги – это то место, где Вы упоминаете теорию «Длинного хвоста». Это всеми любимая, очень вдохновляющая и очаровательная теория. Книга вышла в 2008 году, написал её Крис Андерсон, речь идет о классической идеологии первой половины 00-х годов. Смысл этой теории состоял в том, что хиты и блокбастеры более не нужны, а должны появиться тысячи мелких нишевых артистов со своей аудиторией, которые в результате и будут экономически оправданы и востребованы.

Притом, что это касалось не только музыки, это касалось и моды, вплоть до гастрономии. Особенно в России, в Москве. Когда многие мечтали, к примеру, сварить сто сортов крафтового пива и тем самым одолеть Heineken. Но к концу 00-х годов, когда вышла книга «Стратегия блокбастера» (автор Анита Элберс), стало понятно, что все по-прежнему хотят стать новыми Мадоннами и новым Heineken. Как так получилось, что всё опять уперлось в производство именно хитов, блокбастеров и так далее?

ДС: В своей книге я упоминаю теорию «Длинного хвоста». Данная теория не оправдалась, теоретики не заложили факт социальных медиа, что помогли людям, у которых совсем разные интересы и бэкграунд, говорить об общих темах. Именно это послужило причиной того, что и популярные песни стали ещё более известными.

Также существует другая причина: процесс оплаты песен очень сложный. Деньги получает лейбл, а не артист. Лейбл решает, сколько денег дать артисту за то, какое количество раз его песня транслировалась. То есть эра, когда CD были популярны, позволяла артистам и продюсерам зарабатывать гораздо больше, чем сейчас, в эру стриминга.

Эпоха CD была прекрасным временем в музыкальном бизнесе. Это был такой определенный мыльный пузырь, в котором находилось большое количество денег для музыкантов. Зато сейчас началось время, когда артисты зарабатывают не тем, что продают диски, а тем, что выступают на сцене.

МС: Интересно и то, что несмотря на все эти многочисленные маркетинговые и технические инновации и уловки, которые описаны в Вашей книге, мы едва ли можем говорить о каком-либо музыкальном прогрессе. Появилась масса интересных ходов, а по сути, всё это вертится вокруг старых фанка и диско.

Характерно то, что даже название стилей омонимичны: R&B в 50-е годы, R&B в 80-е и R&B сейчас – разные течения.

ДС: R&B начинался как «музыка чёрных», назывался Race Records, и он сильно отличался от «музыки белых». R&B был придуман для того, чтобы заменить Race Records на менее расистское название этого стиля.

Например, в Швеции и, возможно, в других странах люди, слушавшие R&B не знали, что это «чёрная» музыка. Поэтому здесь элемент расизма не присутствовал. Самый известный создатель песен – Макс Мартин. Он создал первую R&B-песню для группы TLC, а не для Бритни Спирс. Песня называлась «…Baby One More Time». Три девушки из группы отказались ее исполнять: они сказали, что песня «слишком «белая» и написана белыми». Даже несмотря на то, что она R&B, ее исполняла Бритни Спирс. В этой песни гораздо больше от R&B, чем от поп: она более ритмичная. Сингл стал хитом, потому что, когда шведы ее писали, не было такой сегрегации, не было разделения на «белую» и «чёрную» музыку.

Сейчас активно стираются жанровые границы. А растворитель этих границ – EDM, электронная танцевальная музыка. Это происходит от того, что очень легко при помощи электронной музыки перейти из одного жанра в другой.

Радио создало эти жанровые категории как раз для того, чтобы у разных радиостанций была возможность транслировать свои собственные жанры. Некоторые исполнители: к примеру, The Weekend, Las Migas не относятся к R&B, это что-то среднее, и поэтому это самая интересная форма поп-музыки сейчас.

МС: Как Вам кажется, почему всё в итоге поглотил именно этот городской стиль? Я имею в виду стиль Urban. Если мы посмотрим на конец 80-х, начало 90-х, очень сильны были позиции World music. Начиная от Гэбриела до Стинга, все крупные поп-звёзды так или иначе заигрывали с различной мелодикой и ритмикой из разных африканских, полинезийских уголков. Сейчас же рецепт хита – это всегда такой Urban. Должно быть ощущение мегаполиса, пусть даже это гетто мегаполиса, но всё равно это город. Никто не интересуется больше тем, какие звуки доносятся из Африки или Южной Америки. Это было двадцать-тридцать лет назад, сейчас почти исчезло как рецептура хита.

ДС: Часто можно слышать мнение, что все в итоге поглотил городской стиль. Урбанистический элемент интересен потому, что здесь создателем песни является исполнитель. Песни, которые мы слышим по радио, как правило, не написаны исполнителями. Привнося урбанистический элемент, люди пишут о своей собственной жизни, о своей реальности. В этих текстах присутствуют много ругательств, но самое интересное в этой музыке – аутентичность.

Если говорить о развитии музыки, то более вероятный сценарий – электронная и настоящая музыка соединятся. Хочу привести пример из своей книги «Машина песен», где одной из самых ярких героинь является женщина по имени Эстер Дин. Это не художественный герой, а реально существующий человек. И я могу рассказать о том, как обнаружился ее талант.

Эта женщина из Атланты, не имевшая никакого музыкального образования, тем не менее обладающая даром прекрасного голоса. Однажды она пришла на концерт фан-группы и начала подпевать. На сцене стоял продюсер, услышав ее, он подумал: «Вау! Вот это голос».

Через толпу он пошел к Эстер, представился и спросил у неё, не писала ли она когда-нибудь песен. Получив отрицательный ответ, продюсер сказал, что любой человек, который так прекрасно поёт, наверняка талантлив и в написании песен. Он пригласил прийти её в студию на следующий день и просто посмотреть, получится ли у неё создать трек.

Все продюсеры, работу которых удалось ему посмотреть, действуют похожим образом: предлагаются несколько треков подряд, без особой мелодии, чтобы общая атмосфера песни сложилась. Затем приглашают топлайнера, который добавляет мелодию, некий хук.

Продюсер предложил Эстер Дин зайти в студию, и в то время, когда она будет слушать треки, начать подпевать, если вдруг какая-то музыка придётся ей по вкусу. Девушка начала импровизировать и ни с того, ни с сего, стало понятно, что вот как раз этот самый хук. Эстер Дин так до сих пор и работает. Она видит какие-то разнообразные слова в обычной жизни, записывает их себе в телефон, и когда заходит в студию, то просто начинает эти слова петь. Таким образом получается мелодия, и так создаются поп-песни.

Возможно, это не самый лучший способ, не самые замечательные песни, зато их становится значительно больше, что позволяет увеличить шансы сделать какие-то из них хитами. Но большинство из них все-таки отбрасываются, потому что сразу понятно, есть там хук или нет. Сейчас лучше количество, чем качество. И никто ни в студии, ни сам лейбл наверняка не могут сказать, будет это хитом или нет. Это могут знать только люди, которые слушают новые композиции.

Слушать песню нужно не специально, прицельно, а просто, чтобы она была фоном. В отличие от книг и фильмов, музыка должна прийти к человеку сама. Она вокруг.

Из плохой песни сделать хорошую нельзя, даже если ты профессионал. Композиторы участвуют в создании песни, и все равно потом приходят люди и дорабатывают трек, используя технику. Это настоящее волшебство, а создание песни и должно быть волшебным.


Проект реализуется победителем конкурса по приглашению благотворительной программы «Эффективная филантропия» Благотворительного фонда Владимира Потанина.

Рубрики
Книги Рупор Смена

Книга недели: «Сказки Гамаюн 2»

Первая часть «Сказок», составленная Уткиным, показала читателю принципиально новый взгляд на русские народные сказки, комикс получил ряд наград и на данный момент переведен уже на три языка. Вторая часть — долгожданное продолжение кропотливой работы Александра, в которой художник в толкиенистской манере селит героев разных народных сказаний в одной органично устроенной вселенной.

С позволения издательства публикуем открыток из комикса.



Проект реализуется победителем конкурса по приглашению благотворительной программы «Эффективная филантропия» Благотворительного фонда Владимира Потанина.

Рубрики
Локальность Рупор Смена

Преображение или обезличивание: как искусство становится современным

Художница, архитектор и участница выставки «Кажется, будет выставка в Казани. Хождения по краю» Ирина Сафиуллина поделилась замыслом своего проекта «ҮЗГӘРЕШ/ПРЕОБРАЖЕНИЕ», рассказала об особенностях современного искусства и о том, как каждый посетитель выставки может стать его частью.

На выставке «Кажется, будет выставка в Казани. Хождения по краю» я представляю проект «ҮЗГӘРЕШ/ПРЕОБРАЖЕНИЕ». Эта работа о трансформации визуальных образов в окружающем нас мире. В ней я размышляю об упрощении и в некотором смысле обезличивании, хотя я не даю никаких оценок и предлагаю зрителю самому решать, как именно развиваются события: прогресс это или регресс. На инсталляцию можно смотреть с противоположных концов, и что является началом, а что – концом, решает каждый сам для себя.

Мы находимся в бесконечном процессе «преображения» культурных образов и символов. Это неизбежность глобального мира, будь то искусство или архитектура. В пространстве города это выражается в преобладании простых геометрических форм типового строительства над сложной эстетикой архитектуры. В моде, дизайне, изобразительном искусстве это унифицирование и упрощение, создание образов, понятных и приемлемых в глобальной культуре. Сложная эстетика форм вчерашнего дня, построенная на принципах красоты, гармонии пропорций, утрачивает свою актуальность, уступая место упрощенным визуальным схемам.

Инсталляция предлагает понаблюдать за процессом трансформации/преображения старой эстетической модели (фрагмент татарского орнамента) в новую транснациональную форму – пиксельное изображение. Превращение искусства в современное искусство. Сама инсталляция совершенно точно является продуктом contemporary art, поскольку ее изготовили на производстве и монтировали в выставочном пространстве практически без моего участия. Я как художница, придумала концепцию и подготовила чертежи для лазерной резки, и в данном случае я не работала руками, как это делали старые мастера классической школы.

Для противопоставления классической эстетике я выбрала пиксельное изображение, поскольку наиболее актуальным проявлением культуры сейчас можно считать крипто-искусство NFT. Самое дорогое пиксельное изображение из категории криптопанков под названием «CryptoPunk #3100» (синяя голова с повязкой на ней) было продано за 7,58 млн долларов США (на момент продажи), и это не может не привлекать внимание.

Взаимодействие с инсталляцией помогает лучше рассмотреть этапы «преображения». Металлические элементы расположены таким образом, что между ними можно проходить, рассматривая и анализируя меняющийся узор. Я предлагаю зрителю посмотреть, как меняется узор с каждым последующим элементом, задаться вопросом, на каком этапе хотелось бы остановить эту трансформацию. Возможно, ее можно продолжать бесконечно, пока форма не превратиться в ничто.

В своих проектах я часто использую зеркальную сталь, и данная инсталляция – не исключение. Этот материал дает дополнительные визуальные эффекты за счет отражений. Например, круглые элементы с некоторых точек обзора выглядят прозрачными. Зеркальная поверхность также дает возможность зрителю увидеть себя в отражении и стать частью произведения искусства. Каждое изображение на металлическом диске вырезано с помощью лазерной резки по моим чертежам и 3D-моделям. Все вместе круглые элементы образуют «трубу», вглядываясь в которую зритель попадает в сюрреалистический мир бесконечно меняющегося визуального образа.

Фото: Ирина Сафиуллина


Проект реализуется победителем конкурса по приглашению благотворительной программы «Эффективная филантропия» Благотворительного фонда Владимира Потанина.