Содержание книги — далеко не буквальное исследование личных записей великого литератора. В своих лекциях философ использует взятый материал скорее как инструмент, с помощью которого обличает тонкие метафизические волокна, связывающие человека и его мысль с чувственным миром вещей.
С разрешения издательства публикуем отрывок о рутине, памяти, сомнении, безостановочной рефлексии и лучшем способе преодоления нигилизма.
Проект реализуется победителем конкурса по приглашению благотворительной программы «Эффективная филантропия» Благотворительного фонда Владимира Потанина.
И я вам хочу показать совершенно смешную вещь, которую, мне кажется, сам Толстой подстроил. Вот он говорит о своей главной работе.
10 марта 1908. Ровно месяц не писал. Занят был за письменным столом статьей. Не идет, а не хочется оставить. Работа же внутренняя, слава Богу, идет, не переставая, и всё лучше и лучше. Хочу написать то, что делается во мне и как делается; то, чего я никому не рассказывал и чего никто не знает. (<ПСС, т. 56>)
Вот: никому не рассказывал. Всё, что мы читали, еще вовсе не суть дела. Может быть наконец расскажет. Да! Причем в записи этого же числа! Читаем:
Живу я вот как: встаю […] одеваюсь, с усилием и удовольствием выношу нечистоты. Иду гулять. Гуляя, жду почты, которая мне не нужна, но по старой привычке. Часто задаю себе загадку: сколько будет шагов до какого-нибудь места, и считаю, разделяя каждую единицу на 4, 6, 8 придыханий: раз и а, и а, и а; и два, и а, и а, и а… (Там же)
Что такое, в чём дело? Где же работа внутренняя, чего никто не знает? Он что, издевается над нами? Обещал же сказать, как живет, живет внутренней работой? Читаем дальше — дальше вообще черт знает что.
Иногда по старой привычке хочется загадать, что если будет столько шагов, сколько предполагаю, то… всё будет хорошо. Но сейчас же спрашиваю себя: что хорошо? И знаю, что и так всё очень хорошо, и нечего загадывать. Потом, встречаясь с людьми, вспоминаю, а большей частью забываю то, что хотел помнить, что он и я одно. Особенно трудно бывает помнить при разговоре. (Там же, продолжение)
Ничего себе! А мы-то думали, что он всегда помнит, не забывает школу человеческой прозрачности, видения всечеловека в человеке, рода! А он не только не видит, а большей частью забывает, что надо хоть об этом помнить! Он в маразматическом счете шагов, старых суевериях, хоть бы кукование кукушки считал. — Но может быть, он еще не расходился, еще утреннее оцепенение, сейчас он опомнится — и за дело духовного строительства? Как бы не так! Дальше только хуже, до смехотворного.
Потом лает собака Белка, мешает думать, и я сержусь и упрекаю себя за то, что сержусь. Упрекаю себя за то, что сержусь на палку, на которую спотыкаюсь. Да, забыл сказать, что умываясь, одеваясь, вспоминаю бедноту деревни и больно на свою роскошь одежд, а привычка чистоты. (Там же, продолжение)
Ну слава Богу, хоть начало дела. Исследователи его одобряют: «Толстой не мыслит себе личного счастья вне всеобщего довольства и гармонии. Его мучает собственное благополучие в то время, когда вокруг царят ложь и несправедливость… растет и становится невыносимым его чувство вины и стыда перед народом за барские условия жизни». Но опять что-то крупно не так. «Невыносимо» чувство вины — а привычка чистоты сильнее невыносимого?
Возвращаясь с прогулки, берусь за письма. Просительные письма раздражают. Вспоминаю, что братья, сестры, но всегда поздно. Похвалы тяжелы. Радостно только выражаемое единение. Читаю газету «Русь». Ужасаюсь за казни, и, к стыду, глаза отыскивают Т. и Л. Н., а когда найду: скорее неприятно. Пью кофе. Всегда не воздержусь — лишнее, и сажусь за письма.
Когда-нибудь продолжу это описание, а теперь 21 марта 1908. Ясная Поляна. (<Там же>)
Где здесь небывалая внутренняя работа? 8 придыханий, собака Белка раздражает… Выпил лишнего кофе, возмущается казнями в газете, собственно по долгу службы, а глаза жадно отыскивают упоминание о себе любимом, мировой знаменитости, упоминаемой или печатаемой почти в каждом номере?
Это запись о внутренней работе, «чего я никому не рассказывал и чего никто не знает»? Что она вообще такое?
Она сама работа и есть. А мы ее в лицо не заметили. В этом смысле ее никто не знает. Работа действительно уникальная. Я не знаю в мире теперь писателя, который осмелился бы так смиренно и просто рассказать, не рисуясь немного и не отмечая черты героя, свой день. Я бы так не смог, от стыда я скрыл бы или, как Блок, сорвался в гротескный ужас — свое очернение, тоже способ спрятаться. Попробуйте вы так рассказать свой день. Выбор описанного, каждый взгляд на себя («жду почту, которая мне не нужна, но по старой привычке») достигнут десятилетиями школы настоящей правды. Не рисуясь, т. е. не выделяя аспект себя. Это настоящее описание. За ним чистый человек.
Этим достижением чистоты в свете правды сделано то, что Толстой уже не остается, когда покинут и оставлен, в пустоте.
Нынче, лежа в постели, утром пережил давно не переживавшееся чувство сомнения во всём. В конце концов, остается всё-таки одно: добро, любовь — то благо, которое никто отнять не может. (28.4.1908 // <там же>)
Вопрос о возникновении и происхождении жизни – один из главных в современной биологии. Как из неживого получилось живое, могло ли вообще такое произойти, а если да, то как? Современная наука определила наиболее вероятные способы, которыми это осуществлялось, но на этом пути еще много тайн и удивительных открытий. Мы рассмотрим основные научные концепции возникновения жизни на планете Земля, поговорим о проблемах, которые необходимо решить, чтобы окончательно дать ответ на этот вопрос. Представим то, какими были первые, очень мало похожие на современные, «живые организмы». Определимся с местом возникновения живого и разберемся, почему «живое» возникло именно таким.
Павел Зеленихин — кандидат биологических наук, доцент и старший научный сотрудник Института фундаментальной медицины и биологии КФУ
У крестьян Поволжья семья была патриархальной, а все внутрисемейные отношения строились на иерархическом подчинении: детей – родителям, младших членов семьи – старшим, женщин – мужчинам. В абсолютном большинстве семей главенствующая роль принадлежала старшему мужчине, но при этом делами женской половины семьи управляла старшая женщина. В дореволюционном прошлом были редкие случаи главенства женщины в семье и на лекции мы рассмотрим, когда такое случалось. От каких факторов зависело положение женщины в семье? Что входило в женскую собственность, кто мог ею распоряжаться и каким образом?
В каждой социовозрастной группе (девочка, девушка на выданье, замужняя женщина и т.п.) крестьянке предписывались свои нормы поведения, определялись права и обязанности в семье и общине. Мужская часть семьи составляла ее костяк, поскольку они рождались и жили в той же самой семье. А большая часть женщин – снохи, приходили в большую семью со стороны и вынуждены были приспосабливаться к образу жизни семьи мужа. Куда могла обратиться женщина за помощью и помогли бы ей? Могла ли женщина уйти, например, на заработки, на отхожие промыслы? Или отказаться от вступления в брак? И как складывалась жизнь у «вековухи» или «старой девы»? А в чем заключалось «женское счастье» и было ли оно у крестьянок?
Спикер: Елена Гущина, этнолог, кандидат исторических наук, ио завкафедрой антропологии и этнографии ИМО КФУ
В новинке от издательства Артемия Лебедева исследуется влияние коммерческих требований и реалий на проекты ведущих архитекторов, формирующих облик современного города — самой благоприятной среды для всепроникающей руки рынка.
С разрешения издательства публикуем отрывок из книги, раскрывающий частные проблемы культурного соседства в условиях глобального мира.
Проект реализуется победителем конкурса по приглашению благотворительной программы «Эффективная филантропия» Благотворительного фонда Владимира Потанина.
Художник пакистанского происхождения и культурный критик Рашид Араин говорит о том, что художникам в постколониальном мире приходится бороться с культурным доминированием Запада: «Это доминирование необязательно выражается в подавлении других культур или художественных форм других культур — оно может проявляться в отрицании других культур или людей иной культуры, их субъектной позиции в модернизме» (2003, стр. 4). Признавая достижения Эдварда Саида, Хоми Бхабха, Стюарта Холла и Гаятри Чакраворти Спивак, Араин жестко критикует этих доблестных теоретиков критического постколониализма. Он называет их постколониальными знаменитостями, производящими гибридные культурные продукты1.
Он считает, что гибридность — это просто парадная мишура и провозглашение культурной идентичности, никак не затрагивающая правящую элиту. Критика Араина в основном касается изобразительного искусства и перформансов, но то же самое можно повторить, когда речь идет о борьбе вокруг постколониальной архитектуры и архитекторов.
Сложно сказать, сможет ли хоть кто-то из родившихся в третьем мире избежать суровой критики со стороны Араина. Взять, к примеру, историка архитектуры В. Пракаша — считать ли его высокомерным критиком критического постколониализма или его тонким выразителем? Пракаш рассуждает об «истинно постколониальном проекте, если под постколониальным понимать работу по свержению и переписыванию колониальной идеологии в интересах бывших колоний, а не бывших метрополий» (2011, стр. 255). Этой фразе «в интересах бывших колоний» вообще не место в критической постколониальной теории, поскольку она затушевывает вопросы классовой принадлежности, этничности, гендера и другие проблемы, таким образом облегчая продвижение идеологии потребительского капитализма и так называемого «нациостроительства» — иногда под маской революции. Однако в другом контексте Пракаш говорит:
«Когда говорят об индийских архитекторах или незападных архитекторах, представляется необходимым обсуждать вопросы идентичности. Когда обсуждают западных архитекторов, можно обойтись обсуждением якобы универсальных архитектурных проблем, таких как вопросы эстетики и технологии, но при обсуждении проекта, созданного архитектором из Индии, кажется необходимым специально затронуть проблему идентичности в диалоге или в дополнение к вопросам, более непосредственно относящимся к эстетике или архитектуре. Западные архитекторы не создают специальных западных зданий, а от незападных архитекторов ожидают именно этого [создания незападных зданий]2. Даже западные архитекторы, когда они работают в незападном мире, чувствуют себя так или иначе обязанными решать вопрос незападной идентичности» (В. Пракаш, 1997, стр. 39).
Это утверждение выглядит как громкий призыв именно того сорта субъектности третьего мира, который Араин помещает (и по-моему, справедливо) в центр критической постколониальной теории. В развитие этой мысли я бы сказал, что эту дилемму лучше рассматривать сквозь призму противостояния рыночных интересов ТКК и практических, а также символических и эстетических интересов прогрессивных архитекторов и низших классов. Я имею в виду, что две противоположные ветви постколониальной теории (критическую и потребительского капитализма) лучше всего исследовать как арену борьбы за власть и смысл, что выражается в контроле над иконичностью. В следующем разделе рассматриваются некоторые известные примеры взаимоотношений между архитектурой и правящим классом в третьем мире и дается их переосмысление сквозь призму того, как профессиональная фракция ТКК, всегда с помощью и при поддержке трех других фракций (корпоративной, политической и потребительской) решает эти проблемы.
Он – полицейский, который занимается облавами на наркоторговцев. Она – проповедница в тайной религиозной общине и, возможно, ведьма. Однажды он случайно набирает неправильный номер и влюбляется в голос, который слышит. Так начинается эта странная связь двух одиночеств.
В главных ролях: Федор Лавров, Екатерина Старателева, Кирилл Полухин, Юлия Марченко.
Продюсер: Юлия Витязева
Композитор: Евгений Вороновский
Роман Михайлов / Россия / 2023 / 79 мин.
18+
Роман Михайлов – один из самых необычных героев современного культурного пространства. Ученый, достигший мирового признания и оставивший науку ради искусства, теперь создает новые языки в литературе и театре, ставится на главных театральных площадках страны, получает престижные награды и снимает независимое кино, в которое звезды мечтают попасть без всякого гонорара. Настоящим хитом стала его книга «Дождись летом и посмотри, что будет» (премия Андрея Белого) и спектакли БДТ «Ничего этого больше не будет» и «Сказка про последнего ангела» (премия Золотая маска, режиссер Андрей Могучий, драматург – Роман Михайлов).
«Снег, сестра и росомаха» – второй его фильм. Это необычная история любви проповедницы тайной религиозной общины и полицейского-визионера. Как и «Сказка для старых», «Снег, сестра и росомаха» — многоуровневое и многослойное пространство, полное символов и головоломок, которые крайне интересно разгадывать. В этом фильме, построенном на крупных планах, реальное приглушено, и на первый план выходит чудесное и чувственное.
«Создавать светлые вселенные — в этом есть глубокий смысл — вселенные, наполненные любовью, нежным ощущением реальности. Этот фильм очень светлый, он про веру и надежду, про поиск. У наших героев непростая жизнь, и они ее проживают в том же жестоком мире, что и мы сейчас. Они делают это самобытно, выходят за привычные рамки, чувствуют, любят, верят – это спасает».
режиссер Роман Михайлов
«Ему присуще и отношение к искусству как к ритуалу, чья цель — изменять мир, влиять на него, высекать искру в полнейшей темноте; и отвращение к существующим иерархиям и к самим принципам, согласно которым устроена власть в обществе в целом и в культуре в частности; а еще жертвенность, необходимая большому художнику, потому что этот путь совсем не устлан розами и требует от человека серьезного отказа».
Многие из нас не привыкли задумываться о личной трагедии, стоящей за каждым человеком, оказавшимся на социальной обочине. Никто из этих людей не был рожден на улице, многие из них имеют среднее или высшее образование, некоторые были женаты и жили в большой семье. Неужели любого из нас однажды могут оставить все, кто был близок? Разве с каждым может случиться то, после чего вся жизнь сможет поместиться в один мешок?
Графический репортаж Ирины Кравцовой и Альбины Шайхутдиновой, в котором собраны истории бездомных людей, развенчивает миф о «личном выборе», «исключительном разгильдяйстве» и самое важное — даёт нам чуткость в отношении тех, кто нуждается в ней как никто другой.
Проект реализуется победителем конкурса по приглашению благотворительной программы «Эффективная филантропия» Благотворительного фонда Владимира Потанина.
С разрешения издательства публикуем отрывок из книги:
19 февраля 1870 года на трибуну аудитории в Королевском институте Великобритании вышел филолог и востоковед Фридрих Макс Мюллер. В первой из цикла лекций «Введение в науку о религии» он предложил использовать сравнительный метод в научном изучении религии и на его основе создать науку о религии. Идеи Мюллера послужили толчком для оформления религиоведения как самостоятельной науки, а 19 февраля стало днем профессионального праздника религиоведов.
В честь этой даты «Смена» и кафедра религиоведения КФУ организовали марафон лекций, посвященных истории и современности религиозных форм и традиций.
17:00 — Парадокс современной религиозности: от религиозного фундаментализма к религиозному индивидуализму
Изменения общества в сторону цифровизации, рационализации, технологизации не привели к исчезновению потребности в вере. Изменились способы реализации этой потребности вместе с людьми. Сегодня религиозность в российском обществе представлена многообразием форм, она уже не мыслится в привычных институциональных рамках религиозных организаций. На лекции будут рассмотрены такие формы религиозности как духовность, «вера без принадлежности», религиозный индивидуализм.
Надежда Александрова — кандидат философских наук, доцент кафедры религиоведения КФУ.
18:00 — Постсекуляризм и постатеизм: два аспекта возвращения к религиозному в современном обществе
Российское общество справедливо считается очень секулярным, что является следствием советской атеистической секуляризации, но сегодня оно постепенно становится постсекулярным — в смысле возвращения религии в публичную сферу.
Становление постсекулярного мышления и развитие постсекулярного общества неразрывно связаны с оценкой и переоценкой принципов секуляризации современной реальности. Одни исследователи называют постсекулярной ту эпоху, которая наступает вслед за завершенным процессом секуляризации, для других «постсекулярное» – это новый инструмент секулярного общества, в котором отпала нужда в антирелигиозной идеологии и вместе с тем появилась необходимость налаживания отношений с религиозными сообществами, не переживавшими процессов секуляризации.
Сегодня суть «постсекулярных» верований обсуждается с небывалой остротой, о чем свидетельствуют дискуссии вокруг «нового атеизма». В постсоветском российском обществе религиозность стала возрождаться в той форме, которую подготовил для нее атеизм: как «бедная» религия.
Регина Фазлеева — кандидат философских наук, доцент кафедры религиоведения КФУ.
19:00 — Цифровой мир, цифровая церковь, цифровой Бог
Современный мир вступил в информационную эпоху, связанную с тотальной цифровизацией всех сторон жизни. Цифровая среда сегодня проникает и в повседневные практики, и в области профессиональной деятельности, не только кардинально меняя их формы, но и перестраивая сознание людей. Не осталась в стороне от этих трансформаций и сфера религиозного.
На лекции мы поговорим о таких понятиях как «религия онлайн» и «онлайн-религия». Интернет не только дает возможность религиозным организациям вести свои сайты и блоги, но киберпространство является площадкой для возникновения новых форм религии. Мы познакомимся с примерами виртуальных церквей, узнаем, как может совершаться кибер-богослужение, что из себя представляет виртуальная религиозная община и как можно получить религиозный опыт в киберпространстве. Поговорим о попытках создания «бога» на основе искусственного интеллекта. А также о вызовах и проблемах, связанных с виртуализацией религиозности.
Елена Кузьмина — кандидат философских наук, доцент, и.о. заведующего кафедрой религиоведения КФУ.
19 февраля, воскресенье
17:00 — История и современность исламского искусства
Вы читали сказки «Тысяча и одна ночь»? Смотрели «Алладин» и «Великолепный век»? Тогда Вам точно будет интересно узнать, как зародилось искусство ислама.
Если Вы не знакомы с этими произведениями, то Вам тоже непременно стоит прийти на лекцию и узнать, каким образом шедевры искусства отражают религиозные взгляды великой цивилизации, как искусство ислама влияло и обогащало культуру европейского Средневековья.
Что особенного в искусстве исламского мира? Как может развиваться искусство, если существует прямой запрет изображать живых существ? А запрет изображать живых существ существует? Почему современное искусство арабских стран такое остросоциальное и революционное?
Лекция погрузит Вас в удивительный мир восточной сказки, и Вы точно посмотрите на привычные вещи другими глазами.
Юлия Смирнова — кандидат философских наук, доцент кафедры религиоведения КФУ.
Лекция посвящена постановке вопроса об исламском феминизме. Насколько вообще самостоятельно это понятие, и существует ли исламский феминизм на самом деле? Как давно возникли такие идеи и насколько они соответствуют нашему «традиционному исламу»? Также поговорим о различных подходах к интерпретации исламского феминизма, узнаем, что такое «женский тафсир» Корана, и можно ли расценивать феномен «абыстай» как «протофеминизм» у татар.
Евгений Хамидов — старший преподаватель кафедры религиоведения КФУ.
19:00 — Проблема историчности библейского текста
Целью лекции является выявление принципа библейского историописания на основе сравнения библейских и внебиблейских источников. Историчность Библии многократно оспаривалась с начала Нового времени. Библейская критика была направлена как на выявление внутренних противоречий в библейском тексте, так и на проверку событий, изложенных в Библии внешними источниками, в том числе при помощи данных, полученных в результате археологических раскопок. Мы сравним библейскую интерпретацию исторических фактов с эпиграфическими данными и постараемся выяснить, каким образом зарождалась и в чем заключалась библейская историческая концепция, основанная на линейной модели истории, которую Вольтер и назвал философией истории.
Юлия Матушанская — доктор философских наук, профессор кафедры религиоведения КФУ.
Кандидат социологических наук, профессор факультета политических наук и социологии ЕУ в СПб Михаил Соколов в своей лекции рассуждает о художественных вкусах различных социальных групп, деление их на «хорошие» и «плохие», и что из общей социологической теории о вкусах верно в отношении России.
Я чувствую некоторое смущение, приступая к этой лекции, потому что звать социологов выступать на книжные фестивали (по крайней мере, социологов искусства) – это примерно то же самое, что звать поваров мясного цеха выступать на съезде кришнаитов.
Может быть, есть тайная надежда их каким-то образом переубедить и завербовать в свои ряды. Но в принципе сама природа социологического интереса к литературе такова, что оскорбляет чувства верующих в её значительную культурную ценность и эстетические достоинства. Вот подходит к нам Елена Андреевна, которая вчера читала лекцию, прекрасным образом служащую основанием (или моя будет продолжением лекции) про подход Бурдьё. Я попробую показать, как в значительной мере весь этот подход вырастает из ответа, который был задан из зала после её лекции. Елену Андреевну спросили: а в чём функция элитарной литературы? Елена Андреевна замялась как-то. Потом лекция была про Бурдьё, она дала ответ, за который Бурдьё просто «тройку» бы поставил (если не хуже), потому что она сказала, что элитарная литература – она поднимает экзистенциальные какие-то проблемы. Так вот у Бурдьё есть ответ на этот вопрос: функция элитарной литературы заключается в том, чтобы создавать элиту, а вернее – границу между элитой и не-элитой, и ни за чем другим она не нужна. По своей природе эстетические вкусы или литературные вкусы в данном случае служат для того, чтобы создавать социальные границы, исключать кого-то, чтобы, люди, которые не читают Донцову или читают Донцову, могли сказать, что «это ужас» и те, кто её не просто читают, но ещё и любят, это низший сорт людей, неприглядное положение в жизни которых полностью объясняется их врождёнными интеллектуальными, моральными дефектами. Вот примерно так Бурдьё объясняет, зачем нужно искусство.
В значительной мере мой доклад будет про то, правда ли всё это и находим ли мы всему этому подтверждение, если мы берем разные данные о литературных вкусах, каких и не существует в России сегодня.
У социологов есть свой ответ на вопрос о том, почему люди читают и откуда берутся разные вкусы к литературе. Ответ, говорят социологи, можно найти в том факте, что вкусы неоднородно, неравномерно распределены по социальной структуре. Есть такая штука, как «социальная структура». В самом традиционном своем понимании социальная структура – это набор социальных групп, выделенных по каким-то основаниям. Есть литературные вкусы, например, предпочтения в них того или другого жанра. Когда мы накладываем вкусы на эту структуру групп, мы обнаруживаем, что между ними есть корреляция: некоторые вкусы в некоторых группах встречаются часто, а в некоторых встречаются реже или совсем не встречаются. Такое очень традиционное представление о социальной структуре. Тут есть трудовые массы, разные слои эксплуататоров, которые поднимаются до самого верха. Понятно, массы однажды произведут революцию. Это из какого-то революционного памфлета, революционной листовки XIX века.
В целом, социология искусства (на 90%, не обязательно социология искусства должна быть про это, но эмпирически, как она сложилась), социология культуры в смысле социологии вкусов или культурного потребления каким-то образом изучает, интерпретирует корреляцию группы и литературного вкуса.
И какие группы здесь есть? Прежде всего и больше всего, опять же из этих 99% – 95% будут про классовые или статусные группы: каким образом положение в социальной иерархии соответствует тому или иному литературному вкусу. Есть значительная меньше, я предполагаю, по объему (но, может быть, даже не меньше), как раз спросите Елену, может быть, там есть что-то гораздо большее, чем знаю я, про гендерные литературные вкусы и женскую культуру, какой она существует/выражается в литературе. Есть культурно-политические лагеря, и как раз об этом тоже вчера упоминалось, по крайней мере, в российском литературном поле, если мы говорим о производстве, но в значительной мере о потреблении, есть такой вечный политический раскол, который вообще есть в политике и в литературе тоже, в XIX веке мы это прекрасно видим (в XVIII веке при желании можно найти следы, ну и конечно, в XX и XXI веке).
Может быть, «поколения». То есть поколение, определённо, да, хотя у социологов поразительно мало интереса к этому, несмотря на то, что поколение – очень важная штука. Мы говорим о литературе, о культурном потреблении, дальше я покажу несколько подтверждений.
«Территория», этнические группы, какие-то региональные образования… Я не знаю большой литературы на эту тему, хотя понятно, она тоже может быть.
И «профессиональные группы» – совсем ничего нет. На уровне обывательского фольклора мы знаем, что в разных профессиях могут быть разные вкусы какие-то, но систематического изучения их почти не было по сугубо техническим причинам: в значительной мере до сих пор эта дисциплина основывается на массовых опросах, массовые опросы основываются на выборках (понятно, нужно обратить сколько-то людей в анкетах), а выборки достаточной, чтобы там были профессиональные группы представлены, должны быть просто гигантского размера и запредельно дорогие. К счастью, сегодня существует такая вещь? как Big Data, который можно скачать из контакта (ваша любимая книга поля) или, как в нашем случае, я буду показывать из формуляров библиотек, в которых указаны профессии читателей, и мы можем таким образом кое-что узнать о том, какие профессии соответствуют литературным вкусам. Когда данных будет больше, мы можем забраться куда-нибудь ещё глубже или дойти до ещё более дробной разбивки.
Как социальная структура связана со вкусом? Это не совсем тривиально, у нас есть какое-то общее положение. Да, есть такая штука как структура, есть такая вещь как вкус, мы предполагаем, что есть какая-то связь между ними. Всё это очень хорошо, но давайте тогда попробуем понять механизм, который стоит за их взаимным притяжением. Опять же в истории социологии культуры, социологии искусства таких механизмов было два. Обнаружено или предположено, что они существуют. Это, с одной стороны, теория экспрессии, а с другой стороны – теория инструментальная (названия мои, за них ни в коем случае я не хочу отвечать слишком, по большому счёту, но они выражают, передают, как мне кажется, важную идею, важное различие). Хорошо, у нас есть группа, в ней разные вкусы, а почему у них разные вкусы? Теория экспрессии говорит нам, что у них есть разный опыт. Их положение в социальной структуре обуславливает некоторый опыт, и этот опыт заставляет их искать соответствие выражения этому опыту, какой-то творческой переработки этого опыта в литературном произведении. Это наиболее традиционный подход к социологии искусства, значительная часть разного социально-филологического (если хотите) теоретизирования, которое выводит, например, какие-нибудь состояния массового сознания в современной России из того, как нефть появляется в разных литературных произведениях от Пелевина и дальше. Это такая интерпретация: что-то в коллективном сознании в духе эпохи проникает в литературу, литература это выражает, изучая литературу, мы понимаем, что происходит в человеческом бессознательном или в сознании какой-то отдельной социальной группы. Блестящие примеры литературы такого рода можно найти в Советском литературоведении. Тут есть цитата [«Матери – строительницы грядущего людского счастья». Ник. Вильмонт], там должен быть больше фрагмент, но он настолько прекрасен, что я лучше отошлю вас к первоисточнику. «Фауст» (в переводе Б. Пастернака) – самое известное издание приходило вместе с предисловием Николая Вильмонта. И Николай Вильмонт доходчиво объяснял читателю, что с марксистско-ленинских, единственно верных позиций Гёте сообщал в своём великом произведении. И особенно сложно Вильмонту, конечно, давался эпилог, потому что в эпилоге Дева Мария, всё такое, матери опять же появляются… Но Вильмонт вышел из положения: матери были символом творческих сил человечества, а Дева Мария – бунт грядущего коммунистического общества, а великий художник Гёте в религиозной символике отразил чаяния трудового народа. Вот, когда мы препарировали литературу с точки зрения чаяния или каких-то умонастроений, которые в них скрыты, мы более-менее обращаемся к анализу такого свойства.
Другой анализ представлен как раз в работах Бурдьё – в нём экспрессия. На самом деле, Бурдьё – не очень монолитный теоретик (можно найти у него самые разные идеи, разбросанные по тексту, но то, что он пишет, собственно, про потребление культуры, в основном устремлено в одно направление, там предполагается один механизм того, как культура работает). Культура, как говорит Бурдьё, нужна для того, чтобы проводить социальные границы. Что мы делаем с литературой? Литературу мы обсуждаем. Когда мы обсуждаем литературу, люди делятся на два класса: тех, с кем мы можем обсудить эту самую литературу, и тех, с кем не можем. Если кто-то не читал книгу, то хочешь не – хочешь, особенно если ты не читал конкретную книгу, но читал какие-то другие, можно примерно рассказать об этом, а если совсем книг не читает – о книгах не поговоришь ни в коем случае.
Вкусы или интересы проводят границу: с теми, у кого схожие вкусы и схожие интересы, нам есть о чём поговорить, с теми, у кого нет схожих вкусов и интересов, не о чем поговорить. То есть мы, может быть, ничего против них не имеем, но каким-то образом притяжения между нами интерактивного не возникает. Шансы, что мы станем друзьями или, скажем, супругами, понижаются с каждым отсутствующим общим вкусом. В этом смысле стальные границы могут очень эффективно проводить между собой социальные группы, между «собой» — «не собой», культивируя внутри себя какие-то определённые вкусы. Понятно, это особенно важная штука для элиты. Элита традиционно озабочена тем, чтобы «не элита» к ней не примешивалась. И особенно своими детьми она озабочена, чтобы эти дети не связывались с друзьями/подругами неподобающего свойства. А как это сделать? Проще всего провести такую исходную социализационную границу, чтобы им с этими друзьями/подругами самим не захотелось иметь совсем ничего общего. По причинам чисто физиологического свойства полностью исключить взаимный интерес молодых людей невозможно, но культурно можно, по крайней мере, его сильно-сильно занизить. Друзья, с которыми у нас общие интересы, с большей вероятностью будут нашими близкими друзьями на всю жизнь, чем люди, с которыми совсем не о чем поговорить. Поэтому хороший вкус таким образом ограничивает социальные сети и в том числе доступ в господствующие, доминирующие социальные группы.
Второй механизм (не исключающий первый, хотя не обязательно ему сопутствующий) – это легитимация. Лучше всего, если я, допустим, господствующего класса, то, конечно, очень хорошо, если у меня литературные вкусы, которые разделяют другие представители господствующего класса, и мы естественным образом в любом собрании притягиваемся друг другу и начинаем их обсуждать. Но совсем хорошо, если представители не господствующего класса смотрят на нас и думают: «Они же умные как дельфины. Одно слово – элита». Если это происходит, то происходит то, что Бурдьё называет «легитимацией». Не просто это господство воспроизводится, но ещё и оно воспринимается как естественное, как должное. Конечно, у этих людей есть власть, богатство, они живут интересной, насыщенной и долгой жизнью. Понятно, что это особые люди, не такие как все. Они ещё и кандидаты наук. Почему «Диссернет» находит то, что он ищет, или доктора наук, просто потому, что элиты, которые не очень уверены в своих правах на лучшее место в жизни и особенно не уверены в том, что все вокруг их верят, что это особые права, стараются зацепиться за каждый знак или за каждый сигнал, который их позицию легитимирует. А мы ещё и кандидаты наук в свободное от руководства страной время и пристраивания родственников в банки, мы ведь ещё и заботимся о спорте и бизнесе, и науке, и культуре… Мол, не чужды. Таким образом, элита старается обезопасить себя от возможных вопросов о том, а в чём же дело, а почему у некоторых есть всё, а некоторым досталось гораздо меньше.
Бурдьё (взгляды которого Елена Андреевна вчера очень подробно представила, а я вот сегодня чего-то сейчас напомнил) не превратился поразительным образом в человека, который всю жизнь клялся, что он разоблачает ортодоксию, стал своего рода ортодоксом в социологии культуры. Если вы почитаете социологию культуры мейнстримную, у Бурдьё там будет практически единственно верное учение. Очень смешным образом он стал таким единственно верным учением. Но учение не обошлось без критиков. Есть несколько других, альтернативных или каких-то конкурирующих теорий, которые говорят, что всё неправда. Например, есть теория массовой культуры, которая на самом деле доминировала до того, как появился Бурдьё (Бурдьё появился в 60-е, и особенно 70-е годы прошла его волна). Безусловным взглядом на культуру была теория массовой культуры, представленная франкфуртской школой в частности (но не только у франкфуртской школы). Основная мысль, которая была: есть культурная индустрия, культурная индустрия вдалбливает в головы всех людей абсолютно одинаковые вкусы, нет никакой элитарности, люди вроде Адорно, которые поразительным образом совмещали марксистские увлечения и искреннее презрение ко всяческим плебеям, какофонии джаза и тому подобным культурным ужасам. Люди типа Адорно оплакивали традиционный аристократический вкус, увлечения типа оперы и говорили, что всё, везде один Голливуд, везде одна оперетта, одни Гилберт и Салливан. Потом он сказал бы, что один Эндрю Ллойд Уэббер, везде, нет никаких различий между титанами духа и не титанами духа. И действительно, 60-70-е годы доминирующая точка зрения была на то, что элитарная культура просто прекратила своё существование, больше нет такого явления как элитарная культура, все слушают одно и то же, все смотрят одно и то же, и читают одно и то же. И был еще разный взгляд на то, как эта репрессивная десублимация проходит, самые примитивные, в каком-то смысле, культурные шаблоны наиболее широко внедряются и распространяются.
Другая точка зрения заключается в том, что (отчасти появившиеся уже после Бурдьё) в современных обществах вкусы настолько индивидуализируются, что никаких чётких границ мы провести не можем. В прошлом остались классы, между которыми были границы. Теперь границы стали настолько флюидными, что никаких отчётливых групп мы произвести, выделить не можем, и тем более не могут кристаллизоваться вокруг них какие-то художественные предпочтения. Не можем по тому, что человек читает, сказать, где человек работает. Или богат, или не богат, или какова вероятная продолжительность жизни – все это очень индивидуально, и каких-то устойчивых паттернов вкусов нет, например, жанров нет. И соответствия между этой вкусовой структурой и социальной позицией тоже нет, вероятно. А кроме того, эта точка зрения утверждает, что настолько не массовая культура усложнилась, фрагментизировалась, вобрала в себя какие-то элементы высокой, что само различие между высокой/невысокой потеряло всякое значение. Если в обществах XIX века была отчетливо сконструированная граница между хорошим и плохим чтением, то сейчас уже сказать, что хорошее, что плохое – невозможно. Нет литературы, про которую бы мы говорили бы «фу». Может быть, как-то неприлично.
Эмпирические исследования, которые во многом дебатировались, которые много обсуждались, потому что казалось, что то ли они опровергают Бурдьё, то ли не опровергают Бурдьё. Это, прежде всего, исследование культурной всеядности, которое начал Ричард Петерсон в 90-е, а сейчас она была воспроизведена много где. Петерсон обнаружил интересную вещь: если Бурдьё прав, то у нас должно образоваться однозначное соответствие, гомология между классовым пространством и вкусовым, то есть господствующие группы и вкусы господствующей группы, есть средний класс и вкусы среднего класса, есть вкусы рабочего класса, массовая культура и рабочий класс. Они каким-то образом выровнялись. Петерсон обнаружил интересную вещь: главное различие проходит не между тем, что одни слушают одну музыку, а другие – другую, а между тем, что одни слушают практически всю музыку (или, по крайней мере, много), а другие слушают какую-то одну или вообще не слушают. Разница между «много» и «мало», а не между хорошим и плохим вкусом. Быстро было найдено возможное объяснение: элиты становятся элитами, поддерживают своё прекрасное социальное положение за счёт того, что у них очень богатый коммуникативный репертуар. Это известный факт. На самом деле, социальные сети среднего или высшего класса гораздо шире, чем социальные сети рабочего класса или андеркласса. У них больше друзей, больше знакомых, больше народу приходят на их похороны (если им случается умереть), то есть выше социальный капитал, а эти сети более разнообразны. За счёт того, что у них много связей сильных/слабых, они могут при случае заручиться помощью самых разных людей и получать информацию из самых разных источников. Это ценный, полезный ресурс. С одной стороны, можно объяснить, почему у них больше связей (всякий хочет подружиться с богатым и влиятельным), а с другой стороны, понятно, почему наличие этих связей помогает им оставаться богатыми и влиятельными (это сам по себе социальный ресурс). Так вот, Петерсон и школа Петерсона говорит, что элита скорее развивает разносторонние вкусы, чем какие-то узкоспециализированные, которые проводят границы между ними и не элитами.
Дальше было некоторое количество разных исследований, которые то ли возвращали это в русло теории Бурдьё, то ли наоборот, не возвращали. Например, была интересная работа Брайсона, которая утверждала, что в принципе профессионалы или высший класс действительно заявляют, что любят больше музыки, но по странному стечению обстоятельств, они любят всю музыку, кроме той, которая наиболее популярна у рабочего класса. Они говорят, что они любят аутентичный африканский фолк, но не очень любят рэп, который на самом деле слушают темнокожие подростки. Они любят рок, но они обязательно любят винтажный рок 50-х и не ту музыку (случайным образом), которую слушают белые подростки, но из городков, голосовавших за Трампа. Каким-то странным сочетанием очень широкий вкус и единственные штуки, которые выпадают – это те, которые на самом деле могли бы их объединить с рабочими. Да, действительно получается, что так.
Следующее. Целью следования, про которое я попробую рассказать, было выяснить, что из всего этого применимо или накладывается на российскую ситуацию. Во-первых, существуют ли относительно дискретные вкусы? Можем ли мы вообще выделить какие-то жанровые группы? Если мы можем, то какие группы это будут? Во-вторых, можем ли мы обнаружить соответствие между этими группами, этими вкусами и какими-то социальными группами, выделенными на более-менее традиционных основаниях: пол, возраст, образование, имущественный статус, профессия – то, что традиционно считается основными стратификационными маркерами. Наконец, если у нас всё это получится, можем ли мы обнаружить какие-то свидетельства того, что между вкусами есть осознаваемая самими людьми иерархия? Правда ли есть свидетельство того, что носители одних вкусов смотрят на других снизу вверх, а те смотрят на них сверху вниз и говорят «фу»? Можем ли мы сказать, что между ними есть какие-то циклы, например, взаимного притяжения и отталкивания? Можем ли мы сказать, что те, кто стоит ниже, пытаются приобщиться к высшим культурным ценностям, но толком не знают как? Бурдьевистская культурная добрая воля, а элиты некоторым образом модифицируют свои вкусы с тем, чтобы их каким-то образом обойти, присоединиться к ним не удалось, слиться с ними не удалось, граница-таки была заново прочерчена.
Несколько исследований, которые прошли/были проведены/частью даже не закончены за последний год были по этой теме. Я буду рассказывать про два. Первое – это исследование литературных вкусов, которое было проведено благодаря петербургским библиотекам. Каждый раз, когда вы берёте книгу в библиотеке, мы получаем ещё одну строчку в базе данных. Читайте книги в библиотеках! Есть общий каталог российских библиотек электронный, который собирает все факты взятия книги читателем. Кроме того, в формуляре (обязательно заполняйте формуляр – это ещё одно послание) люди указывают время, год рождения, пол, указывают образование и некоторые (к сожалению, только 13% ответственных читателей) указывают, чем они в данный момент занимаются. Некоторые очень подробно указывают. Имя, фамилию, отчество библиотека, во исполнение закона «О персональных данных», отрезает, но все остальное можно у нее получить. Спасибо библиотечной системе за это большое! В Петербурге мы собрали примерно триста тысяч таких единичных случаев взятия читателям книги за 2014 и ещё миллион с лишним за 2015 (это даже пока не удалось обработать). Данных много. Именно благодаря им мы можем спуститься на уровень анализа вкусов отдельных профессиональных групп, чего ещё (насколько мне известно) никому никогда не удавалось. Результат получается очень интересный.
Второй, основа которого была дополнением ко всему этому – это регулярные опросы. Михаил Евгеньевич Илле (замечательный петербургский социолог) по собственному почину в значительной степени на собственные деньги проводил с 1991 по 2011 год почти ежегодные опросы, в которых людей спрашивали о том, какое участие и в какой культурной жизни они принимали за последние двенадцать месяцев. База оказалась более полной чем та, с которой работал Димаджио и разные другие ведущие социологи культуры на американском, голландском или британском примере.
То есть это совершенно такая изумительная база, довольно похожая на них по способу сбора данных, открывающая возможности для сравнения. Мы смогли провести опрос в 2017 году примерно по той же методике, кое-что добавив, и сейчас сидим и его анализируем.
Про анализ. Отчасти опрос был нужен для того, чтобы ответить на вопросы, насколько представительны библиотеки, потому что, конечно, реакция на изучение чтения такая, что «ну, мало ли кто что читает в библиотеках». Очень странные люди ходят сегодня в библиотеки. Это городская сеть библиотек, это не ведомственная, это не университет. А, например, городская районная библиотека. Я не знаю ни одного человека, который ходит в библиотеку. Я сам не хожу в библиотеку, такие люди как мы точно не ходят в библиотеки и поэтому библиотеки никого не представляют. Это очень странная субпопуляция. Если наложить это на данные опросов, то мы обнаруживаем, что это может быть какая-то странная субпопуляция, но никаких традиционных индикаторов или предполагаемых факторов, которые приводят людей в библиотеки, мы выделить не можем.
Обычный стереотип: районная библиотека – это низко-ресурсная, бедная пожилая женщина-пенсионерка, у которой нет денег на книги, но она потомственный интеллигент и хочет читать. Нет. Это не тот, кто в основном читатель библиотеки. Женщины преобладают над мужчинами примерно в два раза, но если мы смотрим на статистику по чтению (мы задавали вопрос: «сколько времени в неделю вы посвящаете чтению художественной литературы?»), у женщин есть ответ – четыре часа в неделю, мужчины – два часа в неделю. Ровно в два раза чаще, что мы и видим в библиотеке. Люди с высшим образованием ходят чаще, чем люди без высшего образования, но ровно настолько, насколько мы предполагаем по данным опроса. Единственная разница и совершенно непостижимая для меня: обычно предполагается, что в библиотеки ходят пожилые люди, но в районной библиотеке с каждым возрастом шансы обратиться за книгой понижают, судя по опросу. Получается, что если выборка не представительна, она, во-первых, довольно, видимо, хорошо моделирует общую массу читателей по параметрам, которые мы знаем и можем предполагать, а во-вторых, если сдвиги есть, то они не ту сторону, которая обычно предполагается. Мы изучаем не вкусы интеллигентных пенсионерок, а каких-то совсем других людей.
Что мы получаем, когда анализируем эти триста тысяч записей. Здесь выделены не записи, а книги. Это сеть, которая рисует. Это программа для сетевого анализа. Узлом или точкой является книга, связь между двумя книгами появляется каждый раз, когда книгу берут. Точка растет в размере (если вы видите, точки разного размера), когда эту книгу берут сразу несколько человек. Эта самая большая точка. Угадайте, кто это? Дарья Донцова, безусловно. Самый популярный автор в современной России, если брать не просто авторов, живущих в современной России, а просто всех авторов за все времена, Дарья Донцова, я предполагаю, берут значительно чаще, чем Новый Завет. Ещё попробовали понять, будет ли это работать, если мы возьмём разные источники данных и по трём разным источникам посчитали статистику. По городской сети библиотек (то, про что я рассказывал в книжной палате) публикует тиражи художественной литературы в год и скачиваний на одном из самых популярных сайтов скачиваний, который ведёт статистику. Дарья Донцова оказалась на первой строчке в каждом из источников. Мы предполагаем, что скачивает в основном молодёжь, берут книги в библиотеке интеллигентные пенсионерки, но положению Дарьи Донцовой это не угрожает. Кроме Дарьи Донцовой здесь ещё одиннадцать групп, на которые сетевой алгоритм разделяет эту популяцию, (это сугубо механическая процедура) он выделяет группы из книг, которые с большей вероятностью берутся одновременно друг с другом. Описание этих книг, этих кластеров, которые здесь разными цветами у вас здесь очень короткое. Вот то, что было идентифицировано как детская литература, это популярная с самым большим Стивеном Кингом, это фантастика, а это мужской детектив или боевик. Вот это очень интересно разделённая женская литература с Донцовой с одной стороны, а с другой стороны находится женская же литература (женский детектив, но переводной), то есть Даниэла Стилл и не обязательно детектив, но такая литература, которая, как мы видим, может быть квалифицирована как преимущественно женская. Оранжевый – это снова детектив, но только скандинавский детектив (в основном с Ю Несбё – самым главным автором). Зеленоватый – это современная русская проза. Сиреневый – это классика, это Пушкин.
На следующем слайде самые популярные авторы в каждом из этих кластеров перечислены. С одним из них я не знаю, что это такое: есть там один кластер, который не поддаётся однозначной интерпретации (если кто-нибудь посоветует мне или скажет, какую логику в ней видно, то очень хорошо). Здесь названа другая не развлекательная – это Даниил Гранин, Маркес, Питер Мейл, Елена Колина, Элизабет Гилберт, Вересов, Макгвайр, Флинн, Макбрайд, Юрий Поляков. Я не очень представляю, что может объединять вот это, но во всех остальных случаях мы находим такие отчётливые, в общем, жанровые вещи. Понятно, что объединяет Крюкову, Жвалецкого, Роулинг, Усачёва, Киплинга и Зощенко, которого в основном берут как детского писателя. Понятно, что такое переводной детектив Ю Несбё, Джеймса Аткинсона. Понятно, что такой кластер из Акунина, Рубиной, Токаревой, Улицкой, Трауб. Остальные, в общем, более-менее подаются интерпретации. Одна не хочет поддаваться.
В целом, эта картина вполне подтверждает традиционное положение о том, что жанровые сообщества живы, и они есть, есть какие-то вкусы, которые ограничиваются жанровыми границами и никакого тотального слияния всех вкусов со всеми и какого-то недифференцированного культурного употребления, о котором говорили в теории массовой культуры, видимо, с нами не случилось.
Дальше задача была узнать, а есть ли хоть какое-нибудь соответствие между этими вкусовыми сообществами и традиционно понятыми социальными группами. Можем ли мы сказать, что читатели одной литературы в большей степени мужчины, а другой – с высшим образованием. По тому, как они называются вы уже можете заключить, что разница между гендерными литературными вкусами есть. Да, действительно, она есть. Причём, она принимает довольно-таки экстремальные значения. Если вы расположите каждого из двухсот самых популярных авторов в кубе, по странам которого будет доля высшего образования относительно доли среднего образования, средний возраст и то ли мужчин относительно, то ли женщин, то кое-где контрасты окажутся прямо такие разительными. Например, это измерение, авторы, высшее или среднее образование, а это доля мужчин среди читателей, наши книги, наши авторы располагаются где-то между авторами, которые практически не берут мужчины (вообще меньше 10%) и авторами, которых очень редко берут женщины (порядка 20% женщин). Больше среди читателей библиотек вообще-то традиционно женщин, больше инвестируют, больше заняты культурным потреблением. Это универсальный глобальный паттерн, но в нашем случае мы видим, что они просто больше/меньше, но есть авторы, которых безусловно представят мужчины. Самым популярный из них – Александр Бушков. Скажите мне, кто читал Александра Бушкова? Я забыл поднять руку. Это хорошо: и то хорошо, что читали, и то, что не читали. Хорошо, но по-разному (мы увидим дальше). Так вот это такой мужской детектив, русский мужской детектив или русский боевик (жанр). А Бушков – типичный представитель. Сейчас есть Кивинов, звезда которого взошла буквально в последние годы. Отчасти фантастика, вроде Белянина или Колычева… Немножко сливается с более традиционным мужским детективом, вроде Чингиза Абдуллаева. А вот на другом полюсе находится Юлия Шилова, и вот где-то здесь будет Дарья Донцова (в некоторой близости от неё). Дарья Донцова и Юлия Шилова – в основном женское чтение, и как мы видим здесь: они ещё и в основном чтение в которых доля читателей с высшим образованием и со средним она примерно равна. На другом полюсе в качестве абсолютного чемпиона находится Фаулз, и среди читателей Фаулз на девятнадцать человек с высшим образованием приходится один со средним специальным или средним. Среди читателей Шиловой соотношение один к одному. Повторяю, мы берем самых популярных авторов. Вот топ-200 – Фаулз, который попал туда где-то около 170 строчки. Таким образом, по-разному имеет сгруппированную аудиторию. Ещё одна вещь, которую важно запомнить (я надеюсь, что я успею до нее добраться) – это, если вы посмотрите на этот не очень внятный чертёж, вы можете заметить одну вещь, тем не менее: форма, по которой полагаются точки такая вот y-образная, т.е. литература, которую преимущественно берут люди с высшим образованием, берут мужчины и женщины в равных пропорциях (близко к средним показателям среди всех читателей библиотеки). Литература, которую преимущественно берут люди со средним образованием (по крайней мере, чаще берут люди со средним образованием) жёстко гендерно дифференцирована и делится на мужскую и женскую. И по тому, какую книгу берет читатель, мы можем даже не глядя в соответствующую таблицу понять, какого читатель или читательница пола. Это важное наблюдение, которое тоже предоставляет, как кажется, один интересный ключ о том, что такое вообще хороший/плохой вкус. Да, я забыл сказать ещё про эту картинку (пока не перевернулась): если мы производим группировку на основании совсем другого анализа, т. е. берём не книги, которые берут одновременно друг с другом, для выделения групп, а берём книги, демографический профиль читателей которых похож, мы выделяем практически те же самые группы, которые накладываются один в один. И там же найдем мы группу и русского женского детектива, и найдем группу, центром которого будет русская классика, и найдем группу из Бушкова, т. е. структура оказывается очень устойчивой разные алгоритмы выделяет, что чрезвычайно похоже одно на другое.
На следующем слайде нас ждёт ещё более мелкая картинка. Но, к счастью, там вы увидите, что это картинка точностью имитирует главную картинку из Distinction Бурдьё она настолько близко, насколько мы могли её воспроизвести и иллюстрирует она два набора показателей: первые – это форма проведения досуга (сколько времени в неделю люди посвящают просмотру телевизора, чтению, шоппингу и сколько раз в год они посещают оперные спектакли, слушают музыку академических жанров, бывают в кинотеатре, выезжают на шашлыки, ходят в баню, ходят в церковь [потом мы поняли что «ходят в баню» и «ходит в церковь» нашей анкете как-то слишком близко и могут задеть чьи-нибудь чувства, но, кажется, не задели. Спасибо нашим респондентам], и мы хотели посмотреть, насколько эти формы досуга притягиваются, а затем на точки, которые были сгруппированы на этой графике алгоритмом множественного анализа корреспонденции (математический метод, который позволяет притягивать точки, которые часто встречаются вместе: если люди часто ходят одновременно в церковь и в баню, то точки «церковь» и «баня» окажутся рядом, если люди часто не ходят в церковь и баню – «никогда церковь», «никогда баня», они тоже окажутся рядом), а затем на это накладывается ещё один набор точек, который не участвует в производстве пространства, но показывает, как разные социальные атрибуты накладываются на этот самый набор (например, образование (есть три градации: высшее, среднее, специальное), разные возрастные группы, пол (мужчины/женщины), образование родителей (очень нас интересовавший фактор) и доходы. То, что мы видим здесь, это как вкусовое пространство или формы досуга накладываются на пространство культурного потребления, на такие демографические показатели, классовые показатели. Они накладываются довольно хорошо. Прежде всего мы видим одну главную ось, которая идёт откуда-то сюда, и на которую накладывают печальным образом (очень печальным для перспектив в жизни в России), образует два набора демографических показателей, которые дифференцируют два набора показателей (возраст и доход). Здесь находятся старшие, здесь находятся младшие группы. Здесь находится ответ «никогда» на практически все вопросы, связанные с любыми формами досуга за пределами дома (оперный театр – никогда, классическая музыка – никогда, кино – никогда, шашлыки – никогда, бани – никогда, только церковь – немножко чаще), то есть главное, что мы видим – это все формы культурного досуга очень сильно сокращаются в России с возрастом, все формы досуга, которые связаны с выходом за пределы дома, просто драматически сокращаются в России с возрастом. Если мы берём американские или британские данные, то там в общем есть некоторое плато, но люди, которым около пятидесяти, ходят слушать классическую музыку примерно с той же регулярностью, с какой ходят люди, которым даже на самом деле чаще от двадцати до тридцати. И только потом начинается спад (около шестидесяти – уже везде спад, но не очень сильный, не очень значимый. В России спад начинается в тридцать лет). Практически все формы досуга идут вниз. Вверх идут «просмотр телевизора» и отчасти «чтение художественной литературы», хотя не очень сильно. «Прием гостей» – относительно на одном уровне. Все остальное, что мы могли измерить, просто падает за сорок лет. Падает практически в никуда. Доход имеет тот же самый эффект: доход и возраст не различаются по своим эффектам. Более бедные никуда не ходят, старшие никуда не ходят. Высокие доходы позволяют содержать это возрастное сокращение потребления, но оно все равно наблюдается во всех доходных группах.
Следующее измерение – это то, что Бурдьё назвал бы культурным капиталом. Те, кто когда-нибудь открывал Distinction, знает, что у него есть знаменитая картинка, в которой по вертикали – объем капитала, а по горизонтали – превосходство культурного над экономическим или экономического над культурным. Превосходство экономического над культурным – это нувориши, новые богатые или пресловутые новые русские, которые стереотип из 90-х годов – малиновый пиджак, никаких представлений о высокой культуре, как вы понимаете. Но при этом очень много денежных средств. Такие стереотипные анекдотные новые богатые. На другом полюсе находятся интеллигентные старушки – никаких денег, обморок на галёрке «Мариинки», не может не слушать классическую музыку, не может позволить себе билет, падает и умирает. Эти два культурных героя (с одной стороны, новый русский в малиновом пиджаке и при мерседесе, а с другой стороны, интеллигентная питерская старушка) – это архетипические образы. Или, скажем, бедный богемный студент. Это атипические образы превосходства экономического над культурным и культурного над экономическим. В общем, если первое измерение в нашем графике ляжет вот так, если вы его перевернёте, то это будет точно первое бурдиевистское измерение (много капитала – много активности, мало капитала – мало активности), другое будет культурное против экономического. Здесь у нас окажется классическая музыка, музыкальный театр – это градация, которую мы унаследовали из ранних 90-х, к сожалению, музыкальный театр включает в себя оперу, балет и оперетту. То, что в англо-американском случае было средней руки искусством и высоким искусством, а здесь оно смешано в одно, но ведёт себя показательным образом. Классическая музыка, там же будет драматический театр, там же где-то близко будет музей, и на одном полюсе люди, которые всё это часто, много раз в неделю, а на другом полюсе находятся люди, которые всё это никогда, но выезжают на шашлыки, ходят в русскую баню, чтение никогда и много кино, много кафе и ресторанов. Сюда же, где много кино и много кафе, ресторанов и чтение никогда, попадает высокая активность в социальных сетях. Социальные сети вообще ведут себя интересно, потому что отсутствие аккаунта, понятно, старшее поколение, у которых очень мало. Аккаунт есть, но я им не пользуюсь, находится здесь. Социальные сети более четырёх часов в неделю оказывается где-то здесь. То есть оказываются здесь все, кто это имеет, но не пользуются. Люди, которые имеют и пользуются, обнаруживается где-то в нашем преобладании экономического над культурным.
Что мы видели до сих пор, показывает, что если мы наложим на предыдущую картинку про литературные вкусы, так расположатся количество прочитанных книг (мы взяли двенадцать самых популярных авторов, которые представляли эти самые цветные кластеры из библиотек, посмотрели, спросили, как люди читают). То есть вопрос звучал так: «Скажите, пожалуйста, знакомы ли вы с творчеством «икс»? И если да, как к нему относитесь?» Варианты ответа: «не знаком» и от «очень люблю» до «очень не нравится», «очень люблю Дарью Донцову» и «никогда не читал Дарью Донцову» образует пару и находится вот здесь. Остальные варианты: «не очень люблю Дарью Донцову», «нейтрально отношусь к Дарье Донцовой», а «очень не люблю Дарью Донцову» находится здесь. Дальше я это прокомментирую. Но самым показательным было распространение точек, показывающих сколько вообще книг люди читали. И вот здесь «не читал ни одной книги из списка», здесь «читал двенадцать книг из списка», то есть шкала культурного капитала на этом уровне сработала очень хорошо. Но мы не доказали ещё той вещи, которую в принципе хотели. Мы видим, что разные группы читают разные книги или имеют разные формы проведения досуга. И традиционные демографические маркеры, в общем, позволяют всё это схватить. Вопрос в том, осознаётся ли эта разница во вкусах как материал для выстраивания социальной границы, то есть отдает ли себе в этом отчет, что этот вкус плохой (Дарья Донцова – это плохо/хорошо), догадываются люди, которые находятся здесь, что Дарью Донцову не очень принимают здесь, и считают ли люди, которые здесь, что те, которые читают Дарья Донцову – это низшая порода людей и в их круг такие не должны допускаться? Существует ли всё это, или это просто такие факты, о которых сами представители не догадываются?
На следующем слайде мы проанализировали зависимость между вкусами – какие ответы люди выбирали: нравится/не нравится автор, знаю/не знаю автора и между тем, сколько книг они прочитали. Здесь по горизонтали – количество узнанных авторов, «ноль» – нет, не узнал ни одного из восьми (сокращенная шкала), здесь – узнал всех восьмерых или по крайней мере сказал, что всех остальных восьмерых читал (хотя, как показало другое исследование, в общем, люди обычно отвечают довольно честно на этот вопрос). Всегда меня изумляло, почему люди отвечают так честно о том, что они что-то не читали, но как ни странно, вот если припереть к стенке и спрашивать, говорят: «Нет, не читал Булгакова или Достоевского». Это доля очень любящих. Понятно, что те, кто ничего не читал, имеет нулевую долю очень любящих всех авторов, но дальше доля любящих ведёт себя очень по-разному. Это Дарья Донцова. Это люди которые почитали одного единственного автора или узнали одного единственного автора из нашего списка – Дарью Донцову, и она, в общем, им очень нравится (20% людей она очень нравится). А дальше из тех, которые прочитали все восемь книг, Дарья Донцова нравится лишь одному проценту людей, то есть люди, которые прочитали много, от чего-то перестают любить Дарью Донцову. Это прямо противоположная динамика в случае с Достоевским и Булгаковым. Чем больше они прочитали, тем остервенели они и любят Достоевского, Булгакова, ещё немножко Ремарка. При этом на уровне четырёх авторов Булгакова и Достоевского знают практически все. Не сказал то, что важно: узнавание всех авторов скоррелировано, то есть на самом деле людям просто нравится читать и те, которые читают много, рано или поздно читают практически всех авторов. Поэтому то, что многие не читали Дарью Донцову – это неоднозначно хорошо, но при этом, чем больше люди читают авторов, тем меньше они любят Дарью Донцову. На самом деле, чем больше авторов человек прочитал, тем больше вероятность какого-то негативного ответа, потому что, когда литературы много, можно уже кого-нибудь и не полюбить. Когда читала одну единственную книжку, то единственную книжку остаётся только любить, потому что иначе заподозрят, что не понял, читать не очень умеешь или не понял письменного языка вообще. Уж если ты читал (неразборчиво), ты можешь говорить, про это, что Достоевский морально устарел, ну или по крайней мере можешь надеяться.
С другой стороны, показывает, что, в общем, такая логика работает, кажется. Она не прикладывается к Булгакову и Достоевскому, у которых вот такой символ высокой культуры, и если ты не любишь Булгакова и Достоевского, то сколько бы книг ты ни прочитал, ты на самом деле внутренний читатель Дарьи Донцовой. Иди и читай. И только у Ремарка какая-то похожая динамика. Интересная 4-я строчка Стивена Кинга, как раз показывающая, что, возможно, люди, которые читают много книг, ощущают некоторую безопасность. Такая идея кода сложности: книги выстраиваются в мысленную иерархию, и мы предполагаем, что люди где-то дорастают до какого-то уровня и выше этого уровня они не могут прочитать и полюбить, а на уровне или ниже могут полюбить, а могут не полюбить. Поэтому то, что человек не любит какую-то книгу, интерпретируется в контексте других книг, которые этот индивид читал. Если мы знаем, что индивид большой знаток и переводчик Марселя Пруста, то нелюбовь к Достоевскому мы интерпретируем скорее, как идиосинкразию одаренного человека, а если человек не читал ничего кроме Достоевского и не полюбил, то это очень-очень нехорошо. Похоже, что люди, которые читают много книг, например, могут полюбить Стивена Кинга, а те, которые читают меньше книг, несколько осторожнее применительно к Стивену Кингу. Шансы Кинга быть полюбленным повышаются. У Донцовой, как я говорил, всё идёт вниз. Это количество очень нелюбимых авторов, очень нелюбимых. Тут мы замечаем парадоксальную вещь: они все идут постепенно вверх, как я говорил: чем больше люди читали, тем больше шансов, что они любят каждую отдельную книгу. Но Дарья Донцова бьёт все рекорды. Дарью Донцову начинают вот не любить, начиная с какого-то момента практически все, кто с ней соприкоснётся. Такая литература ярко выраженная литература-пария, литература, которая воплощает видимо паравербальный дурной вкус. Интересно, что это не прилагается, например, к Бушкову, который довольно похож по своей аудитории (в смысле образования). Единственная разница, Бушков – это мужской автор, а Донцова структурный эквивалент, но женский.
Следующий слайд показывает, что хотя в целом эта демографическая структура более-менее накладывается на литературные вкусы. Когда мы всматриваемся в нюансы, всё оказывается гораздо сложнее. У нас нет традиционных жанров, вопрос «любите ли вы детективы?» не маркирет человека, потому что детектив будет включать в себя (даже если мы не считаем, что «Преступление и наказание» – детектив), то Ю Несбё и Бушков, Бушкова или Донцова, или Акунин – точно разные примеры детектива. Но их читатели будут вести себя совершенно по-разному относительно друг друга и будут разными людьми. Эта штука показывает, что ещё и наша профессия (то есть наши традиционные представления о каких-то статусных группах) очень плохо накладывается на более-менее правдоподобную структуру, потому что, когда мы выделяем отдельные профессиональные группы по занятости, а потом смотрим на их положения в пространстве литературных вкусов, мы замечаем интересную вещь. Эта картинка – та же самая картинка, если присмотреться, которая показывал выше (у-образная структура). Это мужская литература в основном без высшего образования, это женская литература, Дарья Донцова, Бушков и Лукьяненко, а это Пушкин и Достоевский и Маркес с Ремарком, которые будут довольно похожи. Между ними где-то Акунин, Кинг и Вишневский. Та же у-образная структура, но здесь мы на ней наложили отдельные профессии. И мы с интересом видим, что, например, врачи не отличаются от медсестёр, то есть мы должны были предполагать, что традиционная интеллигенция (врачи/учителя/научные работники) будет здесь рядом с Пушкиным и Маркесом, а медсёстры или продавщицы, или какая-то сфера услуг будет здесь (преимущество женская). И медсёстры продолжительно здесь. Но врачи, учителя и вузовские преподаватели находятся примерно тут же. Существенная разница между школьным учителем и вузовским преподавателем не просматривается. Разница между обоими и научными сотрудниками есть, но не очень большая. Оба попадают туда же, куда и индивидуальные предприниматели. Здесь мы находим какие-то специфические профессии, которые связаны скорее с писательством (переводчик, журналист, писатель), тех, кто профессионально занимается литературой, имеют выдержанный, стерильный вкус к классике, к современной (западной, прежде всего) литературе, а отчасти детективам. Туда же будет примешиваться то, что называлось технической интеллигенцией, вроде старшего поколения инженеров или технических работников, они находятся гораздо дальше от полюса Донцовой, чем будут находиться врачи, бухгалтеры, или вузовские преподаватели. Наше представление об интеллигенции сильном упрощены.
Это Дарья Донцова, фото с официального сайта писательницы. То, что я сказал, здесь показано. Жанровая граница существует, но разделяет не конвенционально понимаемые жанры, корреляции со структурами существуют, но группы – это не те группы, о которых мы привыкли думать, имеет место всеядность на уровне потребления (люди, которые много читают, рано или поздно читают всё, но при этом не на уровне вкуса, они не читают Дарья Донцова, и она им не нравится), иерархия жанров видимо существует, по крайней мере, есть ярко выраженный жанр пария, есть высокая культура, для которой людям, соотносящимся себя с культурно-интеллектуальной элитой, явно полагается не стыковаться. Какие-то группы ведут себя в соответствии с ожиданием об их культурном статусе.
Это другая женщина-писатель. На этот раз антрополог Мэри Дуглас, которая, по моим представлениям, предлагает интересную гипотезу о том, как устроено или что собой представляет хороший и плохой вкус в литературе. Надо добавить, что другой большой дебат или другая большая дискуссия в социологии искусства – это дискуссия о том, насколько хороший/плохой вкус – это результат конвенции. Да, мы видим, что вроде бы есть какая-то иерархия. Да, мы видим, что есть отвергаемые жанры. Но почему они отвергаются? Заключено ли в природе самих произведений что-то такое, что делает их внутренне непригодным для того, чтобы служить символом высокого статуса. Или это сугубая конвенция, сугубая условность, и мы с такой же легкостью можем себе представить себе ситуацию, когда культурные элиты с нетерпением ждут последнего романа Донцовой и презрительно смотрят на тех, кто читает слишком много Достоевского, потому что, например, Достоевского все читали в школе, в нём нет какой-то исключительности, он не пишет сегодня, с ним нельзя познакомиться и нельзя быть членом одного социального круга. В общем, можно много причин придумать, почему как инструмент классового отличия Донцова могла бы быть более элитарным продуктом, чем Достоевский или чем кто-нибудь ещё из упомянутых, вроде Ремарка или Маркеса. Конвенция ли это? Или всё-таки в самом произведении заключено в какой-то материал, который сопротивляется его превращению в элемент хорошего вкуса или элемент плохого вкуса. Не то, чтобы данные позволяли как-нибудь окончательно ответить на этот большой вопрос.
Действительно, большой вопрос, над которым можно рассуждать, можно приводить массу разных примеров того, как прежде совершенно плебейское искусство облагораживалось и сегодня считается высокобровым или, по крайней мере, абсолютно приемлемым. Мы не изучали музыку, но ясно, что где-нибудь там же, где Донцова, был бы русский шансон, например. Но если вам когда-нибудь случится вслушаться в текст песни «Дом восходящего солнца» – гимна бунтующей молодежи 60-х, вы узнаете, что в жанровом отношении во всех своих версиях это чистой воды русский шансон. Он довольно мало отличается от «Мурки» в том смысле, что описывает в одном варианте печальную женскую судьбу девушки, которая попала в бордель (оригинальная новоорлеанская песня), потом она попадает куда-то там и превращается в историю юноши, который мотает срок в тюрьме, но это примерно одна оплакивающая сложности криминальной судьбы андеркласса жанровая «штуковина». Эта «штуковина», тем не менее, сегодня будет восприниматься однозначно как элемент культурного набора, архаизированного рока 60-х, который очень высокобровый. Когда мы накладываем динамику вкусов к музыке (очень хорошо изучено в случае с Америкой или Западной Европой) мы видим, как, например, рок-н-ролл достаточно облагораживает, как музыка появляется – это, безусловно, такие совершенно плебейские танцы. Сегодня относительно молодой человек, который будет слушать Чака Берри будет, вероятно, с докторской степенью. В целом с музыкальными жанрами мы видим исторический процесс облагораживания, если оно продолжает читаться вообще, оно считается больше низкопробной журналистикой. Достоевский при его жизни, как известно, отвергался многими, как автор, заигрывающий с разными скандально-эротическими сюжетами. Ничего – изучаем в школе.
У Дуглас была гипотеза/теория, которая, кажется, объясняет одно важное наблюдение, сделанное, прежде: чем ниже в этой предполагаемой иерархии вкусов мы опускаемся, тем более вероятно, что аудитория какого-то произведения будет жестко сегрегированная по полу и на самом деле по возрасту. Когда мы спускаемся куда-то в область Бушкова и Донцовой, а потом смотрим демографический профиль читателя, мы видим, что всплеск обычно приходится на какое-то одно поколение. Скажем, Донцова будет сильно популярной у людей 50-59, 40-49 дадут спад популярности и большее количество людей, которым она не нравится, 30-39 – ещё хуже, а 20-29, 18-29 не будут знать вообще или если будут знать, то безусловно не полюбят. Та же картина будет с русским детективом. Кивинов, например, или Абдуллаев в меньшей степени, Бушков – они будут давать очень генерационные поколения, которые обычно не встречаются, когда мы говорим о традиционно понятой высокой литературе, то есть у Достоевского не просматриваются, у Ремарка есть некоторый спад, у Маркеса, может быть, был пик интересов поколения 80-х, но это гораздо менее выраженные сдвиги, чем те, которые мы наблюдаем в случае с той литературой, которая расположена где-то ближе к нижней планке.
Как это можно интерпретировать? Теория Дуглас во многом вращалась вокруг положения о том, что культура разделяется на высоко- и низко-решёточную, она называет это high grid и low grid. Отличительной чертой high grid культуры является то, что эта культура, которая жёстко сегрегирует носителей всех возможных социальных ролей. В high grid культуре мужчины выглядят и ведут себя как мужчины, женщины выглядят и ведут себя как женщины, старшие люди выглядят и ведут себя как старшие люди, младшие как младшие люди. Положение в иерархии определяется жёстко регламентированным костюмом, который может быть фактически мундиром (так или иначе все одеваются в мундиры). Есть какой-нибудь регламент, который описывает, какие ткани на представителе какого слоя могут носить, у кого сколько звёздочек. И никогда визуально вы не сможете перепутать старшего мужчину с младшим мужчиной, а уж тем более начальника с подчиненным. Они будут выглядеть по-разному. Манеры поведения будут праздными. И так же как сегрегируются люди, сегрегируются отдельные роли в разных ситуациях, например, high grid культура обязательно разделит разные формы приема и упаси вас бог явится в костюме на вечерний коктейль, в костюме, который был приемлем для свадьбы. Это совершенно разный костюм, если вы приедете не в том смокинге, вы позоритесь на веки раз и навсегда. Белый галстук или черный галстук – такая жесткая униформа, которая определяет, кто вы, зачем вы здесь находитесь, что вы будете делать. Приводит всё в такое простое решёточное соответствие, иногда очень продуманное, очень проработанное. На другом полюсе находится культура, которая наслаждается тем, что стирает эти границы. У нас будет одинаковая форма, униформа молодого интеллектуала или студента, человек может оказаться где угодно, в одних и тех же кедах можно прийти на свадьбу, на защиту диссертации, на аудиторию или выйти на загородную прогулку. Причём скорее всего, замечает Дуглас (это наблюдение, которое, кажется, подтверждается), в современных обществах элитарной культурой является по своему характеру именно low grid. В смысле, чем люди, которые могут являться в одной и той же обуви в на концерт, на защиту диссертации, на похороны, скорее всего люди, которые знают дистанции и ходят на концерт симфонической музыки. А люди, у которых есть разные ботинки, они никогда не придут на похороны и на званый вечер в одной и той же обуви, или не на званный вечер, а на работу и на похороны в одной и той же обуви скорее всего люди, которые не защищают диссертации.
Любимое определение (всё пытаюсь найти в литературе, кто это произнес, мне попадалась цитата и где-то даже, кажется, было имя, но я её так и не идентифицировал) – это была цитата неизвестного генерала 60-х годов американской армии, который, как полагается, был ястребом и очень правым генералом, и описывая моральный распад американских кампусов заявил, что американский кампусы полны молодых людей с короткими волосами, с длинными волосами и девушек с короткими. Эта омерзительная инверсия нормальной формы поведения или формы внешнего вида, которые для высокорешеточной культуры как раз табу: у мужчины должны быть короткие волосы, а у женщины должны быть длинные волосы. Вот всё с этим ясно. Если всё наоборот – это неправильно, это скверно. Дуглас утверждает, что культуры по-разному реагируют на скверное. Некоторые к ней относительно равнодушны, а некоторые чрезвычайно чувствительны. И разные слои могут по-разному реагировать на такого рода загрязнения. Некоторые к нему очень чувствительны, а некоторые равнодушны. Высшие профессиональные группы или в целом высшие слои, по крайней мере, нового среднего класса в западных обществах будут низкорешеточной культурой, а условно рабочий класс будет высокорешёточной. Аристократия тоже будет высокорешеточной – здесь есть такая забавная ирония, которая, может быть, довольно много всего объясняет в политической динамике в том числе.
Когда мы смотрим на литературу, мы видим, что то, что воспринимается как стоящая где-то низко в этой вкусовой иерархии, скорее всего литература, которая читается одной гендерной группой, одной возрастной группой и по своему характеру кажется, что во многом апеллирует именно к этой группе. По некоторым причинам это та литература, с которой читатель именно из этой группы может себя идентифицировать легче всего. Герои Дарьи Донцовой – это женщины, которые принадлежат к тому поколению, которое приводит в ядро её читателя. Если предполагать, что они стареют вместе с ядром своих читательниц, то эта одна возрастная группа. Это персонаж, с которым легко себя идентифицировать. Это практическое мечтание. Daydreaming – это способ соотнести себя с персонажем, который проживает идеальную версию твоей же собственной жизни, и персонажем, который не находится слишком далеко в культурном или в социальном смысле или (если находятся в социальном) не находятся слишком далеко за пределами своего воображения, с которым читатель может прожить эту воображаемую жизнь.
Ещё лучше с Бушковым, который прекрасно подходит для такого рода препарирования. Вся эта литература бушковской версии связана с интересным явлением литературы попаданца – обычная сюжетная линия, главный герой – обычно бывший спецназовец, которого зовут Матвей или Тарас, внезапно оказывается где-нибудь, и в этом где-нибудь простой спецназовец Тарас оказывает совершенно незаменим, там-то он решает все проблемы. Роман Колычева: дочь олигарха падает с моста, потому что злая мачеха прислала за ней убийц и почти падает в лодку и попадается на крючок бывалому Матвею (хотя, может быть, и Тарасу), Матвей или Тарас быстро убивает киллеров, а потом решает все её проблемы, которые, разумеется, её бывший жених – какой-то хлюпик из интеллигентов никогда не может решить. Ну и понятно, она падает в его объятия вместе со всеми своими миллионами.
Версии Бушкова немножко более радикальны: бывший спецназовец (не помню как, но неважно) попадает в волшебный мир, где оказывается наследником колдовского престола и поступает точно так же, превращает тамошний Мордор в … не знаю что. В образцово показательную казарму, женится на принцессе, всё как полагается. Это литература бывшего спецназовца, которая немножко идеализированная версия себя очень точно описывает то, что как раз в нашем случае попадает в определение нехорошего вкуса. Связано ли это с конвенциями? Хорошо ли мы определили какие-то жанровые черты, которые маркируют произведение как подлежащее тому, чтобы на него говорили «фу»? Но вот сами по себе эти жанровые черты, это элемент конвенции или почему-то по своему характеру элиты испытывают отвращение к таким вещам, которые заигрывают примитивными инстинктами (сублимация), а не-элиты не испытывают.
Франкфуртская школа, но мы можем это прочитать как такую версию, теорию массовой культуры, которая просто стала способом, которым сами люди видят мир вокруг себя. Если мы предположим, что (неразборчиво) каким-то образом убедили целые поколения, что плохая литература – это массовая культура, которая заставляет людей выплёскивать какие-то свои социальные фантазмы, переживая чужую идеализированную жизнь, то это объясняет, почему конвенция выглядит именно так. Почему элиты идентифицируют эти черты в литературе и именно за нее преследуют. Но, к несчастью, пока мы не можем придумать какого-нибудь исследования, которое расставило бы тут все на свои места. В данный момент наука в моем лице подошла-таки к своему переднему краю и с нетерпением ждёт общей дискуссии.
Спасибо.
Вопрос из зала: Скажите, пожалуйста, а подобного рода исследования на материале сериалов современных не пытались проводить? Как мне кажется, это тоже очень интересный сейчас факт современной культуры.
МС: Количественные того типа, о которых я рассказывал, насколько мне известно, нет или почти нет. Есть исследования по Финляндии и Швеции, но так, по-моему, больше особенно, нет. Большинство исследований по музыке, гораздо меньше по литературе и кино, и мы включали живопись в одно исследование и всё. Сериалов у нас не было, хотя известно, что сериал как жанр в какой-то момент переживает валоризацию, потому что кажется в своём исходном появлении он очень стигматизированный, а потом, то ли благодаря Дэвиду Линчу, то ли ещё благодаря чему-то, но вдруг становится вполне себе приемлемо обсуждать сериалы как разновидность такого не стыдного искусства. Примерно, как разновидность Акунина, если вы можете продемонстрировать, что у вас есть и более изысканные интересы, то благополучно для коммуникации сериал представляет свежий, полезный и интересный материал. А так, чтобы кто-нибудь исследовал разные сериалы, их положения относительно друг друга, нет, к сожалению, не знаю.
Вопрос из зала: А во времени вы анализировали? У вас моментальный снимок ваших статистических сборок. Есть же материалы за 60-й, 70-й год. Как бы вы экстраполировали развитие вкуса? Можете ли вы на основании своих данных, своих работ могли что-то предсказать?
МС: Например, что бы мы могли предсказать?
— Какие жанры литературы будут какой группой востребованы? Такого рода, можете?
МС: Нет, это очень сложно. К сожалению, с сопоставимыми данными все плохо, потому что такое исследование непонятно, как бы должно было выглядеть, чтобы стать сопоставимым. Есть исследования 60-70 гг., например, по аудитории театров довольно много. Но спектакли в большинстве своём уже не идут, и мы не могли бы о них спрашивать. Фильмы, если их смотрят до сих пор, они точно поменяли свой статус и нет, их тоже никак. Непонятно, какой набор объектов можно было выбрать, чтобы произвести какое-нибудь сравнение. С этим всё довольно плохо. Можно сравнивать динамику форм культурного участия, сколько люди посещают театры, например, по разным поколениям как раз благодаря данным. Или мы можем это сделать с 90-х годов. На самом деле, такие данные сравнительно по 70-80 гг. местами есть фрагментарно, и мы видим, что это очень устойчивая структура. Это одна из самых интересных вещей про то, как распространённую социологическую теорию, превратившуюся в массовый стереотип, на самом деле наша история вполне себя опровергает. В 90-е годы люди, которые выступали хранителями высокой культуры, рассуждали очень по-бурдьёвистски, они предполагали, что то, что артисты бедные или учёные бедные, ведёт к падению престижа культуры, а поэтому молодые люди точно не пойдут в театры, если они видят, что и аудитория театра бедная, и сами артисты небогатые, так зачем им развивать какой-нибудь вкус к драматургии. Нет, они пренебрегут драматургией, будут слушать русский шансон. Правда, в 90-е годы все фактически ждали такой массовой потери интереса к высокой культуре и к науке, к образованию, и ничего из этого не произошло. В самой стране экономически кризисной 90-х был небольшой спад в аудиториях разных жанров высокой культуры (10-15%), в это время аудитория кино сократилась в четыре раза, то есть люди бросали ходить в кинотеатр, но в драматический театр они продолжали ходить. Потом кино выправилось и стало важнейшим из искусств, хотя в нашем опросе удивительным образом музей вышел на первое место (может быть, это музейная эпидемия). Но классическая музыка почти ничего не потеряла и ничего не приобрела. Это очень устойчивая вещь.
Вопрос из зала: Скажите, пожалуйста, какая существует корреляция между музыкальными предпочтениями, уровнем образования и интеллекта? Верно ли предположение, что любители классической музыки и, например, тяжёлого рока стоят на одной шкале по уровню образованности и интеллекта? Естественно, наверху.
МС: Как раз пример с тяжёлым роком показывает, что видимо корреляция там очень условная. Потому что на протяжении жизни одного поколения высокий рок явно поменял свою социальную локацию. Когда он появляется, эта музыка очень рабочих окраины, точно необразованных (по поводу интеллекта я не уверен, что кто-нибудь когда-нибудь замерял музыкальные вкусы в связи с формальными коэффициентами интеллекта, или, по крайней мере, с таким не сталкивался) если предполагать, что интеллект более-менее связан с уровнем образовательным достижения (он, видимо, связан), то получается, что одна и та же музыка поколения вдруг выросла в интеллекте своих слушателей. Представьте себе молодых людей, которые сегодня слушают Sex Pistols. Опять же я поставлю на то, что это будущее доктора наук. Поэтому нет, скорее всего вот между такого рода музыкальными жанрами и интеллектом вы ничего не найдёте. Нет, никак. Но было бы интересно, чтобы кто-нибудь попробовал.
— [вопрос из зала. Неразборчиво]
Это прекрасный вопрос, потому что совершенно непонятно, как на него надо отвечать. Все, что данные показывают, они показывают относительно, они показывают странную вещь. Я начал про неё говорить: люди воспроизводят какой-то паттерн культурности или культурного употребления вне связи с экономическим благополучием или социальными доходами. Если люди в него включаются и продолжают его воспроизводить, вероятно, они считают, что весь этот паттерн, который сопряжён с традиционным представлением о культурности (высокое образование, чистая интеллектуальная работа с символическим материалом, много читать, культурный досуг, много путешествий и тому подобное), если они продолжают в этом участвовать, то скорее всего не приписывают этому какой-то положительный социальный смысл (как чего-то привлекательного для себя). Интересно про это то, что люди в это инвестируют много, пока они молодые. Потом (я про это говорил) имеет место быстрый спад, то есть кажется, что это такая фаза, в которой надо себя попробовать. В молодости большинство людей примеряют на себя роль интеллектуала, потом большинству в той или иной степени становится не до этого, они устраиваются в жизни, они получают работу, у них появляется семья, они уходят с брачного рынка победителями, они на рынке труда остаются победителями, зачем им всё это? И как-то это всё остаётся в прошлом, потом наблюдается новый всплеск, когда у них появляются дети правильного возраста и с детьми они снова всё это проходят. Потом снова, видимо, наступает исторический спад. Эту динамику можно объяснить: мы считаем, что какой-то статус или ореол за всем этим паттерном остаётся. Он существует даже когда кажется, что это экономически очень неблагополучная группа. Оптимистическое послание – доктор наук, кандидат (тоже ничего, я считаю). Елена Андреевна, мы кандидаты, в общем, тоже не все потеряли. Я надеялся сказать что-то приятное.
Проект реализуется победителем конкурса по приглашению благотворительной программы «Эффективная филантропия» Благотворительного фонда Владимира Потанина.
Главный редактор издательства «КомпасГид» Марина Кадетова и художница Альбина Шайхутдинова представят графический репортаж «Уличные люди» о бездомных людях в России и о создании и работе организации «Ночлежка»
Все бездомные, которых вы видите на улице, когда-то были домашними людьми. Они пили по утрам чай, ходили в школу и на работу, ездили в отпуск каждое лето, ложились спать в чистую постель и были уверены в завтрашнем дне. А потом что-то ломалось. В каждой истории эта «поломка» своя: мошенничество работодателя, жестокие родители, неблагодарные дети или алчные родственники. Кому-то удается справиться с такими невзгодами, но у некоторых не получается — и они оказываются на улице. Графический репортаж «Уличные люди» ставит своей целью развенчать миф о бездомности как о другом измерении, в котором есть мы — целеустремленные, умные, сильные, и есть они — ленивые и безвольные.
Создательница комикса Альбина Шайхутдинова поделится историей того, как появилась идея такого проекта, о выборе графического языка и тона повествования, о поиске издателя. Главный редактор издательства Марина Кадетова расскажет, как комикс появился в издательстве, о сложностях в работе над ним, и о сотрудничестве с организацией «Ночлежка» в рамках информационной поддержки книги.
В рамках параллельной программы выставки Terminal B у нас прошел паблик-ток с художественным критиком Сергеем Гуськовым и куратором выставки Артуром Голяковым. Темой встречи стал переход от постконцептуальных практик 2010-х к иным художественным стратегиям в искусстве. В этой статье мы собрали основные мысли Сергея Гуськова о новом искусстве последних десятилетий.
Переломный момент в художественном международном процессе, в том числе и российском, произошел в середине прошлого десятилетия. Сменились поколения художников. На арт-сцене, где до этого господствовали художники, родившиеся в 1980-х, массово появились те, кто появился на свет в 1990-е. Кроме смены поколения произошло еще одно важное событие. Мы как люди, занимающиеся искусством, живем в логике «современного искусства». Благодаря английскому языку разошлись два определения современности: modern и contemporary – последнее можно перевести, как в старых искусствоведческих текстах: «новейшее», «самое последнее», «актуальное». Но то, что понималось под «современным искусством» в последние десятилетия – это не история про любое художественное творчество, которое в этот момент производится.
Современное искусство – собственно, как и модернизм, и романтизм, и т.д. – это такой большой парадигматический и идеологический конструкт. То есть в какой-то момент (тут можно спорить, когда это точно произошло), условно с 1960-х, появилось современное искусство, у которого был ряд признаков. Во-первых, важно, что это международное искусство: с конца 1980-х, после исчезновения соцлагеря, по всему миру распространились биеннале, возникли множество международных проектов. Приезжая в любой музей, можно было увидеть выставки художников, которые гастролировали по всему миру.
Во-вторых, понятно, что вопрос о свободе и новизне высказывания в принципе волнует искусство. Современное искусство было гипервнимательно к этому вопросу.
В-третьих, существовал набор определенных понятий, которые разделяли все участники художественной жизни. Это касалось того, как устроен выставочный процесс, какие термины употреблялись и как они использовались. Собственно, этот набор понятий практически полностью происходил из концептуализма, то есть от направления в искусстве, возникшем в 1950-1960-е. И эта постконцептуалистская терминология, набор идей и теорий довольно долго жили. И вот как раз в середине прошлого десятилетия этот набор идей стал неактуален, но заметили это не сразу. До нас дошло, что все искусство поменялось, ближе к 2020-м. (У меня есть об этом короткий текст.)
В чем изменения? Во-первых, не то что бы искусство перестало быть международным, но в целом произошла определенная партикуляризация. И по географическим признакам: искусство индийских художников, искусство африканских художников, искусство американских художников, русских художников и т.д. Раньше это было не так важно. Плюс появилось разделение искусства – феминистское, постколониальное, объектное и прочие подразделы. Началось сильное деление на группы по интересам и по идентичностям, что запустило процесс создания разных языков и понятийных наборов.
Во-вторых, история про некую критическую направленность искусства. Для постконцептуального искусства было важно комментирование, книжная культура, когда любое произведение искусства можно прочитать как текст. Действительно, каждая выставка обязательно дополнялась огромным текстом, в котором каждая работа наделялась массивом смыслов. К концу того периода это выглядело ужасно, как нонсенс. Работа могла быть с виду формальной, к примеру, какой-то кубик, а рядом совершенно неуместный поясняющий текст.
Но эта история ушла в прошлое. Сейчас мы пришли к новому искусству, которое в некотором роде тотально абстрактно. Причем это искусство может состоять из образов, множества деталей, сюжетов, но при этом они цельные объекты, как я писал к выставке Terminal B: «непроницаемые», то есть здесь нет текста, объясняющего некий смысла. (Моя недавняя статья в журнале «Диалог искусств» на ту же тему.)
На самом деле это закономерный процесс. Мы с Артуром в частности вспомнили о постинтернете – это явление, возникшее в середине нулевых. Тогда художники наигрались в искусство, создаваемое внутри виртуальной среды и с ним вышли обратно. Появились простейшие работы – например, на холстах перерисованы объекты из интернета. И уже тогда, правда еще в мягкой форме, проявилось отрицательное отношение к текстоцентричности предыдущего искусства. Тогда всем критикам, воспитанным на постконцептуальной традиции, это казалось диким регрессом, крайне реакционным искусством.
К 2016 году, когда прошла 9-я Берлинская биеннале, которая полностью состояла из такого искусства, это уже был завершенный проект. (Биеннале скорее закрывают темы, нежели запускают.) Одновременно с этой периодической выставкой в Берлине проходила выставка, которая иронизировала на тему постинтернета, где висела работа – футболка с надписью вроде «Post-Internet I wеnt to sleep» (грубо говоря, «после интернета я пошел спать»). Это был сигнал, что уже надоело подобное искусство, мода прошла.
Параллельно с постинтернетом возникла «новая эстетика», какие-то генеративные виды искусства и т.д. Это был своего рода переходный период. И где-то с середины нулевых в искусстве пошла новая волна, но при этом уже не «современное искусство» в плане художественных задач и методов. Расходятся мнения, как это новое искусство называть. Были предложены термины, которые никого не удовлетворили. Например, объектное искусство (или искусство объектов), искусство агрегаторов, постсовременное искусство и т.д. В России это направление связывали с сайтом TZVETNIK, поэтому часто используют его название для обозначения новой художественной волны в целом. Изначально этот российский агрегатор базировался в соцсетях, позже в 2016 году был создан сайт. Там публиковались с виду обычные фотографии выставок, но они отличались: документации искусства была гипертрофированной. То есть висит объект на стене, он залит светом и сфотографирован так, будто рядом с ним ничего нет, много «воздуха». Зрители и художники стали мыслить отдельным объектами: если воспользоваться музыкальным термином, то оркестровки экспозиции больше не было. Это все шло параллельно с развитием картиночных соцсетей. Мы все мыслили отдельными имиджами. Кроме того, в соцсетях все пытаются показать себя лучше (как недавно прекрасно описала Катя Колпинец в книге «Формула грез. Как соцсети создают наши мечты»), это мощная работа по идеализации образа, во многом возвращение к сакральному искусству.
Искусству концептуальному и постконцептуальному было свойственно слово «проект» – это что-то такое перманентно незаконченное, выставки и произведения всегда достраиваются, продолжают комментироваться и т.д. А в новом искусстве важный момент, что это законченный объект, в самом слове есть некая тяжесть, непроницаемость. Даже тексты к выставкам последних лет пишутся такие, которые ничего не объясняют, а скорее служат еще одним произведением, еще одним непроницаемым объектом. Такая (псевдо)поэзия вместо (псевдо)аналитики.
Я должен упомянуть, что новое искусство привело еще к реабилитации огромных пластов различных практик, к которым до этого некоторые художники относились с подозрением. До 2010-х плетение, керамику, ту же живопись считали салонной историей и осуждали. Новое искусство, действительно, произвело целую революцию: искусство можно делать из чего угодно и как угодно, в том числе совершенно устаревшими методами. По большому счету, теперь не важно что, как и из чего сделано, так как все равно в итоге все будет преобразовано в формат документации, публикуемой в интернете, и разойдется по соцсетям.
Что касается будущего сегодняшнего искусства, скорее всего довольно скоро его сменят какие-то иные формы. Сейчас крайне сложно предугадать, как это будет выглядеть. И именно тогда искусство наших дней скорее всего постфактум получит название, которое закрепиться в исторических текстах.
Проект реализуется победителем конкурса по приглашению благотворительной программы «Эффективная филантропия» Благотворительного фонда Владимира Потанина.
В новинке от издательства «Симпозиум» собраны тексты одного из самых часто упоминаемых авторов текущего времени: созерцательные пассажи о природе, рабочей рутине, глобальных катаклизмах, тягости человеческого удела и других насущных для частной и общей жизни той поры явлениях. Автор обращает происходящее в текст, выдерживая на каждой странице уверенно высокий градус феноменальности, ведь извлечь из опыта заварки чая и размышлений на тему глобальной политической катастрофы мысль соразмерной глубины — однозначный признак гения.
Проект реализуется победителем конкурса по приглашению благотворительной программы «Эффективная филантропия» Благотворительного фонда Владимира Потанина.
С любезного разрешения издательства публикуем отрывок о естественных цикличных процессах, жабьем нересте и абсолютной важности навыка наблюдать за миром:
Дж. Оруэлл
РАЗМЫШЛЕНИЯ О ЖАБЕ ОБЫКНОВЕННОЙ
Перевод с английского Дарьи Логиновой
Еще до прилета первых ласточек, до первых нарциссов, сразу после появления подснежников, жаба обыкновенная приветствует весну по-своему — выползает из своей земляной норы, где она спала с осени, и устремляется к ближайшему более-менее подходящему водоему. Что-то — какая-то дрожь почвы или, возможно, просто повышение температуры на несколько градусов — подсказывает ей, что пора просыпаться; впрочем, по моим наблюдениям, бывает и так, что жаба остается в спячке до следующего года. Во всяком случае, я не раз откапывал их живыми и здоровыми в середине лета.
Весной, после долгого голодания, вид у жабы очень одухотворенный, словно у строгого англо-католика под конец Великого поста. Движения животного еще вялые, но целеустремленные; кожа сморщена, а глаза на контрасте кажутся несоразмерно большими. Это позволяет заметить — на что я раньше не обращал внимания, — что у жаб самые прекрасные глаза из всех живых существ. Цвета золота или, точнее, полудрагоценного камня золотистого цвета, какие иногда вставляют в перстни с печаткой, — если не ошибаюсь, он называется хризоберилл.
Первые дни в воде жаба посвящает исключительно восстановлению сил, поедая всяких мелких насекомых. Вернувшись к своим обычным размерам, животное вступает в фазу активной сексуальности. Теперь у жабы, во всяком случае, у самцов, одно желание — обхватить что придется своими лапками, и, если протянуть ему палочку или палец, он с удивительной силой вцепится в них; и пройдет немало времени, пока он сообразит, что это не самка. В это время нередко можно увидеть перекатывающуюся бесформенную массу из десяти-двадцати жаб, цепляющихся друг за друга, независимо от пола. Однако постепенно они разделяются на пары, и самец должным образом оседлывает самку. Теперь их возможно различить — самец меньше, темнее и сидит сверху, крепко обхватив лапками самку за шею. Через день-два в зарослях тростника появляются длинные вьющиеся нити икры, которые потом внезапно исчезают. Еще несколько недель — и вода кишит крошечными головастиками. Они быстро растут, обзаводятся сначала задними, потом передними лапками, после чего сбрасывают хвосты. И вот, в середине лета, наконец, из воды выползает новое поколение жаб. Размером они меньше ногтя большого пальца, но совершенны во всех отношениях. Вечный круговорот жизни продолжается.
Я упомянул о нересте жаб, поскольку это одна из моих любимых примет весны, а также потому, что жаба, в отличие от жаворонка или первоцвета, практически никогда не воспевалась поэтами. Понятно, что пресмыкающиеся и земноводные нравятся далеко не всем, и я вовсе не утверждаю, что, дабы наслаждаться весной, нужно непременно интересоваться жабами. Есть еще крокусы, дрозды-дерябы, кукушки, цветущий терновник и многое другое. Я говорю о том, что красоты весны доступны каждому и совсем ничего не стоят. Даже на самой убогой улице приход весны всегда даст о себе знать — чуть более яркой синевой неба, проглядывающей между городских труб, или зелеными побегами бузины, вытянувшимися из воронки от бомбы.
Поистине примечательно, как природа продолжает жить, так сказать, нелегально в самом сердце Лондона. Я видел пустельгу, пролетавшую над газовым заводом в Дептфорде, и слышал первоклассное выступление черного дрозда на Юстон-роуд. В радиусе четырех миль собралось уже, должно быть, несколько сотен тысяч, если не миллионов, птиц, и приятно сознавать, что ни одна из них не платит ни пенса арендной платы.
Даже узкие мрачные улочки вокруг Банка Англии не смогли обособиться от весны. Она просачивается всюду, как один из тех новых ядовитых газов, которые проникают сквозь любые фильтры. Весну часто называют «чудом», и за прошедшие пять-шесть лет эта затасканная фигура речи обрела новый смысл. После зим, которые нам пришлось пережить в последнее время, весна действительно кажется чудом, поскольку каждый раз становилось все труднее верить, что она все-таки наступит. Начиная с 1940 года каждый февраль я не мог представить, что зима когда-нибудь закончится. Но Персефона, как и жабы, неизменно воскресает из мертвых примерно в одно и то же время. Ближе к концу марта вдруг происходит чудо, и гнилые трущобы, где я теперь живу, преображаются. Вот на площади зазеленели закопченные бирючины, листья на каштанах уплотнились, вылезли нарциссы, набухли бутоны лакфиоли, синяя накидка полицейского вдруг приобрела изящный оттенок, торговец рыбой улыбается покупателям, даже воробьи стали совсем другого цвета и, почуяв ласковый весенний воздух, купаются в лужах впервые с прошлого сентября.
Что плохого в том, чтобы радоваться весне, да и вообще любой смене времен года? Точнее говоря, предосудительно ли с политической точки зрения, в то время, когда мы мучимся или, по крайней мере, должны мучиться в оковах капитализма, радоваться пению дрозда, желтым листьям вяза в октябре или другому чуду природы, которое дается задаром и лишено того, что редакторы левых газет называют «классовым углом зрения»? Несомненно, многие рассуждают именно так. По опыту знаю, что любое положительное упоминание природы в моих статьях непременно вызовет шквал возмущенных писем с упреками в излишней «сентиментальности», и в них будут переплетены две идеи. Во-первых, любое наслаждение радостями реальной жизни порождает своего рода политический квиетизм. Считается, что человек должен оставаться неудовлетворенным и умножать свои желания, вместо того чтобы наслаждаться тем, что уже имеет. Другая идея состоит в том, что мы живем в век машин и не любить машины и пытаться ограничить их господство — признак отсталости и реакционности, который выглядит просто нелепо. Якобы те, кому действительно приходится иметь дело с землей, на самом деле не любят ее и не проявляют ни малейшего интереса к птичкам и цветочкам, разве что в строго утилитарном смысле. А любить деревню можно, лишь живя в городе и время от времени, по выходным, совершая прогулки на свежем воздухе в теплое время года.
Последнее утверждение в корне неверно. Средневековая литература, например, включая народные баллады, полна почти георгианского преклонения перед природой, а искусство земледельческих цивилизаций, таких как китайская или японская, воспевает красоту деревьев, птиц, цветов, рек и гор. Заметить ошибочность первой идеи сложнее. Конечно, нам есть чем быть недовольными, нам приходится делать хорошую мину при плохой игре, и все же — если отказаться от всех радостей самой жизни, какое будущее мы готовим для себя? Как человек, не способный радоваться приходу весны, сможет наслаждаться жизнью в утопии, где он избавлен от тяжелого физического труда? Чем он будет заниматься в свободное время, которое ему предоставят машины? Мне всегда казалось, что, если мы решим свои экономические и политические проблемы, жизнь станет проще и удовольствие от созерцания первоцвета перевесит удовольствие, получаемое от поедания мороженого под звуки музыкального автомата. Мне кажется, что, если мы сохраним детскую любовь к деревьям, рыбам, бабочкам и — в моем случае — к жабам, мирное и достойное будущее станет немного более вероятным; а проповедуя идеи, что восхищения достойны только бетон и сталь, можно лишь увеличить вероятность того, что у людей не останется иного выхода для избытка энергии, кроме как ненависть и слепое поклонение вождю.
В любом случае, весна пришла даже на главные улицы Лондона, и никто не в силах помешать нам наслаждаться ею. И это радует. Сколько раз, наблюдая, как спариваются жабы или боксируют в молодой кукурузе зайцы, я думал обо всех сильных мира сего, которые лишили бы меня этого удовольствия при первой возможности. Но, к счастью, не могут. Пока вы здоровы, сыты, не запуганы и вас не посадили в тюрьму или в лагерь отдыха, весна остается весной. Атомные бомбы накапливаются на заводах, полиция рыщет по городам, потоки лжи льются из всех громкоговорителей, но Земля продолжает вращаться вокруг Солнца, и ни один диктатор или бюрократ, как бы ему ни хотелось, не в силах это остановить.
Один из базовых мифов Модерна – детство, как Эдем. В чём притягательность этого «детского» мифа, почему к нему раз за разом обращаются авторы? «Детство» — единственный негипотетически доступный процесс ностальгической реконструкции, в которой онтология мышления автора превращается в мифологию, в личный мифопоэтический код или поэтику.
«Инфантилизм» героя Набокова — онтологическая «карликовость» мышления, родовая плацента до-бытия, детский «меон», в котором больше не поместиться, а выбросить невозможно. Самобытный гайдаровский универсум – мир урождённого воина, которому из текста в текст снится, что он всё ещё ребёнок.
Михаил Елизаров — современный писатель, постмодернист, а также автор и исполнитель песен. В литературе он уже более 20 лет. Профильное образование — филологическое. В 2001 году вышел сборник рассказов «Ногти» с одноименной повестью, и автор нашумевшего в 2020 году романа «Земля» и романа «Библиотекарь», по которому в данное время ведутся съёмки сериала.
В 2020 году выходит 800-страничный роман «Земля», которым Михаил Юрьевич кладёт в копилку уже многочисленных литературных премий еще одну — «Нацбест». В том же году — Григорьевская поэтическая премия.
В 2007 году — премия «Русский букер» за роман «Библиотекарь».